Так однажды, давным-давно, назвал ее Чарли Драммонд. Удивительно, она уже сто лет о нем не вспоминала. А сейчас в памяти вдруг как живое возникло улыбающееся веснушчатое лицо, из-за которого ее девичье сердце трепетало и вздрагивало, как прозрачная волшебная рыбка, угадывающая настроение, – такие выпадают из рождественских хлопушек. Мэтти помотала головой, прогоняя воспоминание. Это было в другой жизни. В той, в которую она уже не вернется.

– На тебя посмотреть – так это как будто легко, – сказала Кассандра, обхватив себя руками и вытаращив глаза от ужаса.

– Да все получится, – сказала Мэтти, неохотно спрыгивая с парапета и приземляясь прямо перед Кассандрой. – Давай подсажу.

Несколько минут спустя Мэтти уже сидела, склонившись над укрытым от дождя ноутбуком, где по мере того, как Орацио щелкал затвором, появлялись изображения. Она наконец выдохнула – и только сейчас осознала, как давно, оказывается, не могла этого сделать. Мэтти обожала эту часть работы: все складывается точь-в-точь так, как ты видел у себя в голове, когда воображал снимки увеличенными до сверхчеловеческого размера на билбордах или красующимися на страницах глянцевых журналов. «Похоже, все получилось», – сказала она себе. Свет был идеальный: размытый и бледный. Драгоценности, на контрасте, светились едва сдерживаемым огнем. Мэтти испытала восторг от собственного достижения, восторг где-то глубоко внутри: она просто инстинктивно понимала, что сделала нечто особенное. Она не ошиблась, когда настояла, что снимать должен именно Орацио. И теперь все тревоги из-за погоды и моделей, горячие обсуждения и планирования до глубокой ночи, предшествующие дню съемки, можно было забыть, и на их место пришло осознание: все сделано идеально. Мэтти повернулась к Орацио и показала ему два больших пальца.

– Мы сделали это, чувак.

Он пожал плечами:

– Prego[3].

– Ты представляешь, завтра уже вот-вот настанет! – сказала Мэтти Каре, с которой они вместе собирали вещи.

Кара и Ник (друг Джонни) тоже ехали с ними кататься на лыжах.

Кара подмигнула.

– Еще только разок тут поспать, подруга. – Она порылась в своей огромной сумке. – Пулю?

– Малиновую? Еще бы! Ты же знаешь, что это мои любимые – черт возьми, где ты их берешь?[4]

– Специальная поставка от мамы. Знает, чего мне тут больше всего не хватает. И надеется, что я соблазнюсь и вернусь домой, – рассмеялась она.

– Ни за что! – ответила Мэтти.

Она разжевала малиновую конфету, покрытую белым шоколадом, и в ту же секунду перенеслась туда, в прошлое. Гул цикад. Бескрайние синие небеса. Мухи, которые сводят с ума. Задняя веранда, где можно сидеть и любоваться пышными рядами виноградных кустов, убегающих так далеко, насколько хватит взгляда, и призрачно темнеющими вдали холмами Шингл-Хиллз. Брат Марк сидит рядом и нехотя выдает конфеты из белого бумажного пакета, который держит у сестры над головой, чтобы та не увидела, сколько еще осталось. Он выше как минимум на метр и на десять лет старше, и все детство Мэтти проклинала свой маленький рост – особенно в моменты вроде этого. Она вспомнила испепеляюще жаркие дни, когда они охотились за тенью высоких речных эвкалиптов и пытались удержаться в седле, скользком от пота. Как заезжали на лошадях прямо в реку – всегда холодную как лед и темную как чернила, как бы сильно ни прогрелся воздух, – чтобы смыть с себя пыль после долгой прогулки верхом. Приложив немного усилий, Мэтти даже почти ощущала крепкий лошадиный запах обожаемой Шакиры, названной так в честь затянувшегося, хотя и опрометчивого, девичьего увлечения певицей колумбийского происхождения, и чувствовала под собой успокаивающе-твердую лошадиную холку. Мэтти до сих пор с удивлением обнаруживала щемящую боль в сердце каждый раз, когда вспоминала свою старую лошадь. Пожалуй, если она и скучала по дому, то именно из-за Шакиры.