– Забирай, иноземец, своего вора и уезжай из города!
– Без выкупа?
– Нет, выкуп заплатишь. Я не могу просто так отпустить татя.
При этих словах Петр встрепенулся, сделал шаг вперед и хотел, судя по всему, крикнуть, что помяс никакой не тать. Но Готфрид, как будто предвидя это, взмахнул тростью и ударил его по ногам. Ноги Петра подкосились, и он упал на колени. Этот эпизод у всех вызвал бурю восторга. Воевода тоже улыбнулся и уже более миролюбиво добавил:
– Сам понимаешь, иноземец, татю был учинен розыск, составлен расспросный лист, где стоит моя печать и подпись дьяка. Если прибудет инспекция из Разбойного приказа, что я им скажу? А теперь как-никак наказание исполнено, но ухо не отрезано, потому что ты его выкупил.
– Сколько требуешь выкупа?
– Рубль серебром.
Готфрид задумался, мельком взглянул на надувшегося Петра, а затем произнес:
– Хорошо! – Он достал из-под кафтана мошну, сунул в нее руку и, зачерпнув горсть монет, выдвинул по ладони большим пальцем толстую монету с клеймом или, как говорили в народе, с «признаком». – Держи, это самое лучшее серебро в Московии.
Воевода взял монету, зажал ее в кулак и прикрыл глаза от удовольствия. Затем разжал пальцы и нежно погладил сверкающий на солнце металл.
– Да, – протяжно произнес он, – давно я не держал в руках ефимок. Дьяк! – крикнул он. – Освободи татя. Пусть забирают своего мужика, а сам иди сюда, пиши отписку в Разбойный приказ.
Оба палача нехотя поднялись и, забрав свои палки, ушли в съезжую избу.
Готфрид и Петр с помощью стрельцов молча погрузили истерзанное тело помяса в повозку.
– Ну что, аптекарь, – сказал возница Филипп, – возвращаемся на постоялый? Там в подклети для нас бумажники расстелили…
Готфрид обернулся, мельком взглянул на воеводу. Тот, пока дьяк писал отписку в Разбойный приказ, все еще поглаживал и ласкал ефимок.
– Какой постоялый, Филипп! Гони лошадей! – крикнул Готфрид. – Пока воевода не пришел в себя. Не успеем уйти, все окажемся не на бумажных матрасах, а на каменном полу в застенке.
Глава десятая.
Примирение
Солнце уже скрылось за лесом, и только где-то далеко на западе проглядывали отдельные тусклые его лучи, которые плавно заволакивались тяжелыми тучами. Скоро стемнело, поднялся ветер. Заморосил мелкий дождь. Филипп опустил рогожу, по которой порывы ветра тут же стали бить просеянным дождем. Подсохшие, чуть затвердевшие на дневном солнце колдобины вновь раскисли и превратились в вязкую грязь, которая лентой наворачивалась на колеса повозки, а потом, соскакивая с них, шлепками била по днищу. Друзья разместились по разным углам повозки и молчали, погрузившись каждый в свои мысли. Петр, укрывшись овчинным тулупом и свернувшись калачом, перебирал в голове случившееся. Он не понимал, за что друг ударил его тростью. Нельзя сказать, что ему было больно. Но он видел, как бурно народ на площади отреагировал на выходку Готфрида и как злорадно улыбнулся воевода. Петр чувствовал себя униженным, будто его публично высекли. На глаза у него навернулись слезы обиды. Готфрид тоже думал об этом. Он прекрасно понимал Петра, но не знал, как ему объяснить, что это был единственный способ избежать ареста. Хотя оба хотели разрядить обстановку, но ни один из них не решался заговорить первым.
Избитый мужик лежал между ними на соломе укрытый армяком и вяло стонал. Несколько раз, когда повозка наезжала на какой-нибудь бугор или проваливалась в яму, он громко вскрикивал от боли. Готфрид наконец нарушил молчание:
– Не мешало бы осмотреть его.
В тусклом сумеречном свете было видно, как Петр, повернув голову, глянул на друга исподлобья и, поджав губы, ответил: