Быть «большим» человеком – непосильно трудно, но и быть «полубольшим» – тоже очень трудно.
Мысль Я. С. об обезьяне, человеке и великом человеке. И не в шутку, а вполне всерьез: между обезьяной и просто человеком разница меньше, чем между просто человеком и великим человеком.
Еще одно свойство «высокого волнения любви». Когда оно есть – писать о нем не хочется. Когда оно уходит – писать о нем не выйдет. Так у меня бывает со снами. Сколько раз я ощущал во сне гениальность, и во сне же думал: я об этом напишу, но пробуждение начисто отбивало всю сокровенную память о сне. Что-то было – высокое, удивительное, необыкновенное, но что – убей, не помню.
Все время на грани последнего несчастья. Щемит, щемит сердце, и никуда от этого не денешься, ничем не заговоришь, не засуетишь.
Каждой новой любви я приношу в жертву какую-нибудь бессловесную жизнь. Аде – зайца, Тамаре – корову[40]. Откуда во мне этот языческий атавизм? Слабый и робкий, я ни на один серьезный грех не могу решиться просто так, мне надо обрезать прошедшее. Лучше всего начинать новую жизнь с убийства, это кладет резкую грань между прошлым и настоящим, удивительно обновляет и освежает душу, выжигает привычное, домашнее, освобождает для «порока».
Слушал, слушал разглагольствования Тамары Н., актерской дуры, – ребяческое тщеславие, хвастовство, – и вдруг, в какой-то миг странное выражение слабости, обреченности на ее лице, – и все увиделось по-другому: истинно талантливый, более – обреченный своему таланту человек. Все простилось и страшная нежность.
Хорошо жить в лесничестве, под толстым боком Петровны[41], в добром соседстве со многими животными: коровой, теленком, боровком, курами, гусями, утками, кроликами.
Прорвав темную наволочь неба, возникли рваные силуэты диких уток.
Счастье от затрепетавшего в выси мистического и живого утиного тела и розового выстрела в пустоту.
Деревья вокруг тебя качают добрыми головами.
Что может быть лучше – дубняк, тишина, безлюдье и огромный человек – Петровна, и человечьи страдания Герцена.
Летом меня преследуют желания: стать певцом, убить в поножовщине десять человек, покончить с собой из-за любви.
В крутом, поголовном хмелю убирается урожай на Курщине. По всем дорогам, ко всем живым огонькам рабочей ночи мчатся нетрезвые люди «толкать», «двигать», «руководить» другими нетрезвыми людьми.
Игорь Чуркин – вечный труженик развлечений.
В этом году я потерял много близких людей: Веру, Лешку, Аду и самого себя.
У Гиппиуса – человека слабого и распущенного, но с ленинградским лоском, бывают минуты бурной физиологической радости. Я несколько раз слышал, как нажравшийся и напившийся на чужой счет и везомый к очередному удовольствию, он разражался странными и не идущими к его скрытной сущности дикими утробными выкриками.
Ни от природы, ни от людей я не получаю конечного удовольствия. Каждое новое впечатление воспринимается как новое обязательство, невесть кем на меня налагаемое. И лес, и рыбалка, и восход солнца, и все, что может дать баба, – для меня полуфабрикаты, которым я должен придать некий конечный смысл. И это чувство всегда существует во мне, сопутствует каждому моему движению. Вот почему, вопреки утверждению Я. С, я все еще писатель. (Да когда я утверждал это, черт возьми? – Я. С.)
Снова очереди, снова исчезло мыло, снова смертная тоска надвигающейся героической поры.
В близости смерти мир стал очень населенным и добрым для Верони. Вернулись и покойный Богачев, и маманька; Ксения Алексеевна каждое утро поит ее вкусным, густым кофе. У ней самой множество забот: пришел Юра – надо готовить обед; хорошо поднялось тесто – надо ставить лепешки. В эти последние дни жизнь возвращается к ней в благости воображаемых забот, дел, вечной ее самоотдаче другим, в мнимой хорошести этих других, во всем, чем она жила, чему служила до последней ненадорванной жилки, до последнего сосудика, доносившего кровь в ее бедный, больной мозг.