Грустно, нервно в нашей квартире и очень пахнет мочой.

30 декабря 1954 г.

Все страшное, чего ждешь в жалкой надежде, что вдруг это не случится, приходит не рано или поздно, а всегда рано. Несчастье никогда не ждет третьего звонка. Вчера, гарцуя, как молодой конек и прижимая к голове ушки, на улицу выбежал Лешка. Его выпустила мама в томной расслабленности, которой все позволено. Я был в машине и думал, что он полезет ко мне, и «домашнее» чувство на миг сработало в нем, он подошел. Но тут же взяли верх неумолимые древние инстинкты. Метнувшись прочь, он кинулся на детей, к счастью, никого не укусил. Затем он подбежал к актрисе Угрюмовой и, словно играючи, поцапал за икру. Затем весело, изящно отбежал в сторону. И тут инстинкт зверя погас в нем. Прижав уши, он с покаянным видом подбежал ко мне. Угрюмова с плачем и криками показывала мне разорванную ногу. У нее выедена почти вся икра, рана такая, что кулак можно всунуть. И все же я не в первый раз замечаю: пострадавшие менее пугаются своей раны, чем окружающие. Гордость, что ли, размерами увечья позволяет им так, в сущности, хладнокровно обнажать свои язвы? Я повез ее в травматологическую клинику, весь пол машины в кровавом студне.

Лешку, очевидно, уничтожат, а с ним и целый период моей жизни. Растравлять себя глупо, но это не скоро уйдет из памяти, когда он маленькой, бородатой лошадкой Пржевальского гарцевал по квартире или, подражая взрослому Машиному псу, таскал в зубах щепочки в Нескучном саду, или, совсем крошкой, загнал корову в реку. Какое-то очень постоянное, очень надежное тепло уйдет из моей жизни.

И все грознее едкий настой мочи разливается по нашей квартиренке. Худо, худо.


Сегодня рано утром пошел в уборную по теплой, каким-то сонным теплом, квартире. Вера, сидя на кровати, читала «Огонек», не сегодняшняя – безумная, озлобленная близостью смерти и своей нечистотой, в которой неповинна, а прежняя, необходимая, всегда обо всем помнящая, нужная и утром, и днем, и вечером. А на стуле сладко потянулся и улыбнулся мне Лешка – не сегодняшний: страшный, жалкий и обреченный, а прежний, славный малыш, полный чистой доброжелательности ко всему миру. И так грустно мне стало.


Слишком жестокой стала моя жизнь. Жестокость с Леной, жестокость с Адой. Слабые люди – самые жестокие.

Лена в своей борьбе за меня способна на все. В эту борьбу ею пущены не только сердце и мозг, но и вся физиология, лимфатическая система, железы внутренней секреции. Мне кажется, что она может распухнуть, как гофмановский король пиявок, или почернеть, родить жабу, или выплюнуть золотой. Она уже на грани чуда. Это не пустые слова, умудрилась же она похудеть на двадцать килограммов за полтора месяца! Умудрилась выпустить фонтан крови, услышать шепот сквозь три стены и сомнамбулически догадаться обо всем, что случилось в ее отсутствие. Разве может с этим бороться бедняга Ада, с ее жалким арсеналом простых человеческих чувств?


Нет ничего более ненужного на свете, чем любовь женщины, которую ты не любишь.


Только вера в то, что я сам чего-то стою, мешала мне стать добрым. Я чувствую в себе те мягкие и упругие центры, которые вырабатывают доброту.


Некоторые вещи, которые в силу молодости, самоуверенности и легкомыслия казались мне не то литературщиной, не то наигрышем, начинают мною постигаться как душевная подлинность. «Мне противно идти домой» – сколько раз слышал я от разных людей эту фразу, даже сам говорил в пьяном кураже, но никогда не верил, что это можно сказать серьезно, потому что всегда больше всего любил свой дом. А вот сегодня я всей кровью, желудком, кишками испытал это чувство: мне противно идти в мой огаженный, опозоренный нечистотой, разнузданностью слов и жестов и непреходящей бедой дом.