Муртазавр осуждающе закачал головой и зацокал языком, зато перестал орать, а потом и вовсе по-медвежьи тяжело ушагал прочь, больше не взглянув на поникшего племянника.
Зато отмерла Татьяна. Стараясь незаметно, как ей казалось, всхлипывать, она наклонилась и принялась собирать с дорожки локоны моих волос, живописно рассыпавшиеся вокруг кресла.
– Жалость-то какая… Такую красоту… – расслышала я, и уже собралась укатить прочь, чтобы не заразиться её горьким сожалением, но тут маленький садовник, преисполненный чувством вины за то, в чём виноват не был, кинулся помогать Татьяне, и вдвоём они устроили вокруг меня такую суету, что выбраться из её круга на массивном кресле стало невозможно. Пришлось остаться и наблюдать за тем, как это странная парочка подбирает с земли каждый мой волосок, словно он представляет немыслимую ценность. Когда же наконец Татьяна выпрямилась, сжимая в руке спутанную копну неровно обрезанных прядей и забрала у мальчишки то, что успел собрать он, мне уже расхотелось возвращаться в дом. С чего бы? Погода по-прежнему стояла чудесная, а голове стало так приятно легко, что я пожалела о том, что не додумалась подстричься раньше.
– Приберу куда-нибудь, – растерянно пробормотала Татьяна, имея в виду остатки былой роскоши с моей головы, – Вдруг ещё пригодятся?
Это было смешно. Пригодиться отрезанные волосы могли разве что на продажу, но я знала, что Татьяна никогда так не поступит. Скорее уж станет хранить их, как бесценную реликвию для того, чтобы время от времени орошать слезами сожаления.
Подтверждая эту догадку, Татьяна зашагала к дому, прижимая ворох моих светлых кудрей к груди бережно, как раненую птицу.
А я осталась один на один с виноватым племянником Муртазы.
Тот топтался на месте, видимо, не смея уйти, но и не зная как нужно себя вести в присутствии чудаковатой хозяйской дочки, которая, только отвернись, кромсает себе волосы садовыми ножницами. Мне вдруг стало очень неловко перед этим смуглым пацанёнком за своё дурацкое истеричное поведение, и я уже хотела развернуть кресло, чтобы всё-таки уехать, пусть не в дом, а в другой конец сада, но побоялась, что выглядеть это будет невежливо. Особенно после того, как мальчишке влетело от дядюшки за мои выкрутасы.
– Я не знала что это ты оставил ножницы, – соврала я, а сама глядела вслед Татьяне, – Если бы знала, то не взяла их.
Пацан бросил на меня быстрый взгляд, удивление в котором яснее всяких слов говорило о том, что он не ждал от хозяйской дочки не то что подобия извинений, а вообще хоть какого-то внимания к своей скромной персоне.
А я в свою очередь не ждала от него ответа и в третий раз собралась уезжать, но маленький садовник тоже удивил меня. Заговорил на чистейшем русском языке, почти без характерного южного акцента.
– Дело не в ножницах. Просто дядя Муртаза всегда кричит.
– Почему? – спросила я после стеснённой паузы, в течение которой мы смотрели куда угодно, только не друг на друга.
– Потому что такой уж он человек, – с недетским смирением в голосе отозвался мальчишка, но сразу торопливо добавил, – Но дядя совсем не злой на самом деле! Он кричит и сразу об этом забывает. Ну и я забываю.
Последнее вряд ли было правдой, судя по его грустному лицу, но кто я такая, чтобы лезть человеку в душу? Тем не менее, обрывать разговор на этой невесёлой ноте не хотелось, и я спросила:
– Вы раньше часто виделись? До того… – с языка чуть не сорвались слова о смерти родителей мальчика, но я вовремя спохватилась и вместо этого сказала: – До того, как ты переехал сюда?
Он качнул опущенной головой.
– Нет. Почти и не виделись. Он редко у нас бывал, чаще папа к нему ездил.