Продолжалось это недолго. Краснофлотцев бросили дальше на запад, в Севастополь.

Триумфальное возвращение бравого морпеха подросший Марин отец уже запомнил сам.

– Нана, Нана, беги скорее, моряк твой в калитке! Дед тебя больше не будет веником лупить!

Букетный период был недолгим. Вскоре пара пошла «расписываться».

Бабушка Мары, работавшая буфетчицей в ОРСе, преподнесла молодым свадебный подарок: грамм триста карамелек без фантиков (кажется, это были «подушечки») в кульке из коричневой обёрточной бумаги.

Нана часто вспоминала, как они с юным мужем, пьяные от счастья, бродили по улицам и грызли эти подушечки, обжигавшие сахарином рот. Но поцелуи, уже узаконенные родиной и семьёй, были, конечно, слаще.

ЩИКОЛОТКИ

В наследство от бабушки Маре достались дом на юге, злокачественная гипертония и тонкие щиколотки. Последним подарком она всегда гордилась, вычитав у Мопассана однажды про широкие норманнские лодыжки как признак низкого (крестьянского) происхождения. С детским снобизмом, непонятно откуда взявшимся (мамина родня была из крестьян, в Сибирь уехали с безземелья по столыпинской реформе, мужская линия шла из мастеровых, даром, что отцова прабабка носила фамилию Раевская), Мара быстро рассталась, но щиколотки, несомненно, были самым выигрышным в её внешности.

Ну, ещё грудь, не опавшая после родов, но её-то не выставишь на общее обозрение.

А вот бабушкин аккуратный носик Маре не достался. И серые глаза тоже. Пришлось довольствоваться карими, которыми на юге никого не удивишь.

Бабушка. Маре никогда никто не верил, что эта моложавая женщина приходится ей именно бабушкой, а не, скажем, тёткой. Полина Григорьевна долго обходилась без морщин – удивительно при том, что ей довелось пережить.

Войну бабушка встретила шестнадцатилетней, с годовалым первенцем на руках. Брак был вынужденный: мужа, который был старше почти на десять лет, она и полюбить-то не успела, но пузо лезло на глаза, и их быстро окрутили. Дед был тапёром в клубе, где крутили кино, играл перед сеансами. Полина ходила туда же в секцию акробатики. Даже, как после слышала Мара, у бабушки был какой-то спортивный разряд. Ну, и случилось.

Дед (тогда, конечно, молодой и обаятельный) был хроменький – одна нога короче другой, и его долго не призывали на фронт, и они успели зачать ещё одного ребёнка. Но выяснилось это уже в оккупации, когда бабушку с другой Мариной роднёй угнали на Украину.

Пятихатки освободили к концу октября в сорок третьем. Марин родной город – месяцем раньше. По воспоминаниям родни, вернувшейся на развалины, власти разрешили занять любую уцелевшую коммунальную квартиру (их осталось раз-два и обчёлся, люди жили в землянках, устраивались в траншеях, натягивали брезент над головами в ожидании проливных дождей, одна отстроенная общими усилиями улица так и прописалась в официальных документах с именем «Четвёртая траншея»).

Полина возвращалась домой (фактически на пустырь, где уже были вбиты колышки под фундамент) на открытой платформе с углём; срывавшийся в пути снег запорошил груды бурых слоистых камешков, лёг на кудрявую голову юной женщины, прикрыв раннюю седину, лёг на плечи, укрытые стареньким вытертым пуховым платком. Женщина прижимала к груди тощего головастого младенца, обёрнутого в несколько слоёв всеми тряпицами, которые только нашлись.

За старшим внуком баба Маня, мать этой несчастной измождённой женщины, проводница, съездила на Днепропетровщину чуть раньше, как только пустили поезда, и привезённый ею трёхлетний уже Вовка, сам как уголёк, изумлял родню украинским выговором, произнося «вэ» на месте «эль». Если встречал на улице больших серых псов, неизвестно откуда вдруг появившихся в напрочь опустошённом ещё недавно городе, испуганно кричал: «Вовки! Баба, вовки пившли!»