Данность Э. Григ-Арьян

Предисловие

Эта книга – не просто слова, нанизанные на нить мысли. Это не собрание умозаключений, не попытка систематизировать хаос. Это, прежде всего, акт. Жестокая, выстраданная необходимость. Неизбежный, как последний выдох, жест освобождения от груза, который я нес на своих плечах – или, вернее, который давил на меня изнутри, свинцовой тяжестью оседая в солнечном сплетении – почти всю ту часть жизни, что принято называть сознательной.

С того самого мига, когда на излете юности, подобно первым, едва различимым позывным из глубины бытия, до меня донеслись смутные шепоты имени Кьеркегора, а вслед за ними прозвучало это слово – загадочное, манящее своей бездной и одновременно леденящее душу – «экзистенциализм»… С того дня эта тема не просто преследовала меня. Она врастала в меня. Стала второй кожей, фильтром из серого, плотного стекла, сквозь который я видел мир и самого себя. Она не просто следовала по пятам, как тень, она проникала в самые глубокие, самые темные и влажные уголки сознания, окрашивая каждый вдох, каждое ощущение, каждое мгновение бытия в тревожные, порой невыносимо мрачные тона.

И в этой тени, в этом удушающем тумане, чаще всего и неотвратимо угадывались очертания Жана-Поля Сартра. Я не был его учеником, не следовал слепо по его стопам, но именно его слова, его идеи – о голой, невыносимой свободе, висящей над пропастью, о чудовищной, неотменимой ответственности за каждое свое движение, за каждый свой выбор, даже за само свое несуществование, об абсурде мира, который просто «есть», без всякой причины, без всякого смысла, вызывая приступ тошноты от его избыточности, о зыбком, вечно ускользающем «бытии-для-себя», которое никогда не совпадает с самим собой, всегда являясь лишь проектом, лишь отсутствием – именно эти идеи стали тем искаженным, дребезжащим камертоном, по которому настраивались (или, скорее, мучительно расстраивались) все струны моего внутреннего мира. Его тень была везде – в каждом неосознанном жесте, в каждом взгляде на мир, который казался слишком плотным, слишком вязким, слишком «существующим», в каждом приступе той самой тошноты от «слишком многого», в каждом остром, как лезвие бритвы, осознании своей абсолютной заброшенности в этот мир, где нет ни Бога, ни предопределения, только я сам, обреченный создавать себя из Ничто.

Годы шли, а эта экзистенциальная тяжесть не то что не ослабевала – она уплотнялась, становилась почти физически ощутимой. Вопросы о смысле (или его оглушительном отсутствии), о подлинности, которая всегда ускользает, о страхе и всепроникающей тревоге, о неизбежности конца, который обесценивает все усилия, о тщетности любого строительства на песке бытия – они не просто не давали покоя, они грызли изнутри, подобно невидимым паразитам. Они мучили, требовали ответов, которых не существовало, кружились в голове бесконечным, изматывающим, солипсистским монологом. Это было не просто ношение вериг, это было полное слияние с ними, превращение в живой, бьющийся под панцирем из слов и концепций комок тревоги и ответственности. И в этом плену, в этом непрерывном внутреннем монологе, я был абсолютно один. Экзистенциальное одиночество – это не отсутствие других людей рядом, это осознание того, что даже находясь среди них, ты остаешься один на один с этой бездной внутри, с этой абсолютной свободой, с этой необходимостью «быть», которую никто другой не может разделить или облегчить. Это знание, что твоя боль, твоя тревога, твое отвращение к миру или к самому себе – это только «твое», непостижимое для другого сознания, запертого в своей собственной скорлупе бытия.

И вот, в какой-то момент, наступила точка невозврата. Стало ясно, с почти физической ясностью: так больше продолжаться не может. Эта внутренняя пытка, этот мельничный жернов в черепной коробке, этот удушающий туман – они должны были быть изгнаны. Единственный способ прекратить это медленное, многолетнее самоуничтожение – это вынести эту тяжесть наружу. Отдать все эти мысли, все эти неотступные вопросы, всю эту накопившуюся за десятилетия экзистенциальную слизь и тяжесть – бумаге. Выплеснуть, подобно рвоте, сформулировать, зафиксировать вне себя, чтобы освободить хоть немного места внутри, чтобы вдохнуть, не чувствуя привкуса абсурда на языке.

Эта книга – и есть тот самый выплеск. Это попытка собрать воедино все, что бродило, болело, гнило и настаивало на своем мучительном существовании внутри меня. Это не стройная философская система, выверенная и логичная. Это не академическое исследование, обложенное ссылками и сносками. Это личное. До боли личное. Это сырое, кровоточащее свидетельство многолетней борьбы с самим собой и с миром, попытка поставить в ней не точку даже, а скорее выжечь клеймо, зафиксировав конец.

«Данность». Именно так называется эта книга. Потому что она о том, что есть. О том, что было дано мне – как факт существования, как набор ощущений, как поток сознания, как бремя свободы – пережить, передумать, прочувствовать. И о том, что теперь я отдаю вам как данность – эти страницы, эти слова, эту попытку покончить с прошлым, с этой тенью, с этой непрекращающейся тошнотой.

Для меня эта книга – прощание. Жесткое, необходимое прощание. Прощание с тенью, которая была слишком долго моим спутником. Прощание с мучительными, неразрешимыми вопросами, ставшими частью плоти. Прощание с самим собой, каким я был под этим неподъемным грузом. Я вырываю это из себя и отдаю вам. Надеюсь, отчаянно надеюсь, что после того, как будет перевернута последняя страница, воздух станет разреженнее, а шаг – легче. Что я смогу идти дальше, не таща за собой этот труп из мыслей и чувств.

Вот она. Моя «Данность». Добро пожаловать в эту тяжесть, которую я больше не могу нести один.

I

Сознание не всплыло плавно, как пузырек воздуха в воде, оно было, скорее, вырвано из какой-то бесформенной бездны, швырнуто на ослепительную, твердую поверхность бытия. Я – если это Я уже существовало – ощутил себя не сущностью, но чистой точкой восприятия, парящей над… над чем-то. Первым было ощущение мягкости под телом – не приятной мягкости, не обещающей забвения или уюта, но просто существующей мягкости, неоспоримо занимающей пространство, принимающей форму, удерживающей меня в этом внезапном, необъяснимом здесь. Затем свет. Нежный, утренний свет, проникающий сквозь кисею чего-то белого и полупрозрачного. Шторы? Да, шторы. Слово возникло само, как будто висело в воздухе, готовое быть подобранным, словно выброшенный на берег обломок языка. Но что оно значило здесь? В этом месте, где мое сознание, мое субъективное я, оказалось абсолютно оторванным от мира объектов, их неподвижного и полного бытия? Это было ощущение суперфлюидности, ужасающей легкости, не связанной ни с чем, плавающей над миром, но не принадлежащей ему. Нереальность окутывала меня, как туман, делая каждую воспринимаемую вещь одновременно кристально четкой в своей данности и призрачно чужой.

Место. Глаза открылись полностью, фокусируясь на потолке. Высокий потолок, белый, ровный, без единого изъяна, словно чистое небо над пустыней. Он просто был. Над ним. Его бытие было неоспоримо, его высота – подавляюща. Он простирался вверх, создавая ощущение огромного, равнодушного пространства, в котором мое крошечное, невоплощенное сознание казалось пылинкой. Поворот головы. Комната. Комната с высоким потолком, наполненная старинной мебелью, которая, казалось, обладала собственной, древней памятью, недоступной мне. Массивные формы, темное дерево с глубокой патиной, резные ножки, изогнутые спинки кресел – все это несло отпечаток изысканного вкуса, чужого, как и все остальное. Каждое кресло, каждый стол, каждый шкаф обладали своей плотной, непоколебимой фактичностью, своим тяжеловесным инертным бытием, которое давило, почти вызывая физическую боль. Шкаф, этот Левиафан из дерева, стоял в углу, его тупое, молчаливое бытие заполняло отведенное ему пространство с самодовольством скалы. Стол. Стул. Они существовали. Их существование было неоспоримо, плотно, оно давило своей неопровержимостью. Но они были чужими. Абсолютно чужими, как декорации в чужом, непонятном сне.

На стенах висели картины. Не просто изображения, а живопись. Пятна цвета, линии, формы, которые, казалось, должны были что-то значить, вызывать отклик, но не вызывали ничего, кроме констатации их присутствия. Абстракция. Как и мое собственное положение – абстракция сознания, лишенная конкретики бытия. Они просто были, как и шкаф, как и потолок. Их бытие было неоспоримо, их смысл – недоступен. Они висели там, надменно демонстрируя свою завершенность, свою принадлежность к миру плотных, завершенных объектов, в то время как я был лишь неполным, текучим сознанием, моей осознающей себя субъективностью, ищущим хоть какой-то якорь.

Где я? Вопрос прозвучал в голове, как эхо в пустом зале, но не в зале, а в этой комнате, наполненной чужим, равнодушным бытием вещей. Это не моя комната. Или… моя? Как узнать? Что такое моя? Это обладание? Принадлежность? Часть истории? Но истории не было.

Попытка вспомнить. Вчера. Что было вчера? Пустота. Зияющая, безмолвная пустота, простирающаяся назад, кажется, до самого момента этого внезапного, травматичного пробуждения. Ни лиц, ни звуков, ни запахов, ни событий. Ничего. Как будто жизнь началась только сейчас, с этим светом, пробивающимся сквозь чужие шторы, с этим высоким потолком, с этой давящей реальностью старинной мебели. Это был ужас небытия, абсолютного отсутствия прошлого, а значит, и основы для настоящего. Я был сознанием, брошенным в мир без предисловия, без корней, без причин. Отсутствие идентичности было не просто неудобством, это была метафизическая боль – осознавать себя, не зная кем ты являешься. Я был как книга, открытая на пустой странице в середине тома, не зная ни начала, ни того, что было прочитано до этого.