– Как же ты это докажешь?

– Я вчера весь день проторчал в Хелльдорфе, выяснял, с кем еще она… Эти деревенские – они все друг друга покрывают. Но троих я там знаю, они дадут показания в мою пользу, если, конечно, не струсят.

– И что будет, если не струсят?

– Я растолкую судье все как есть! Ну, сам посуди, Пиннеберг, ты в это веришь – я потанцевал с ней два раза, потом сказал: «Фрейлейн, здесь так накурено, может, выйдем на свежий воздух?» Ну, мы пропустили каких-то два танца – сам понимаешь, – а теперь я единственный отец?! Что за глупости!

– А если ты ничего не докажешь?

– Я докажу, что это клевета! Судья тоже должен понять: ну куда мне, Пиннеберг? Сам знаешь, сколько мы получаем!

– Сегодня, кстати, день увольнения, – спокойно, словно мимоходом роняет Пиннеберг.

Но Шульц даже не слушает.

– Сколько я вчера денег просадил! Весь день пил с этими навозниками. Иначе из них вообще ничего не вытянешь… А с городским человеком выпить – это они всегда рады. Вот только я спиртного не переношу!

На часах восемь двадцать. Входит Лаутербах.

О, Лаутербах! О, Эрнст! О, Эрнст ты мой Лаутербах!

Синяк под глазом – еще куда ни шло. Левая рука на перевязи – ладно, бывает. Все лицо в порезах – пускай. Черная шелковая повязка на затылке и запах хлороформа – ну, что поделать… Но нос – опухший, весь в крови! А нижняя губа – рассечена пополам, толстая, как у негра! Короче говоря, в минувшее воскресенье Эрнст Лаутербах агитировал сельских жителей за национал-социалистические идеи с особенным рвением и пылом.

Оба сослуживца взволнованно пританцовывают вокруг него.

– Ох, парень! Ох, приятель! Вот это тебя обработали!

– О Лаутербах, о Лаутербах, гляжу, тебе неведом страх!

Лаутербах садится, очень прямо и осторожно.

– Это еще что… Вы спину мою не видели!

– Да как же такое возможно?

– Вот такой я человек! Мог бы сегодня весь день отлеживаться дома, но подумал, как же вы тут – дел по горло…

– И день увольнения… – вставляет Пиннеберг.

– А кого нет на рабочем месте, тот под раздачу и попадет!

– Слушай, я таких слов не потерплю, мы же дали честное слово…

Входит Эмиль Кляйнхольц.

Кляйнхольц этим утром, к сожалению, трезв, и трезв настолько, что с порога чует водочно-пивной дух, исходящий от Шульца. И то, что в себе самом его совершенно не возмущает, в подчиненных возмущает до крайности. Он кидает первый шар, он делает первый заход, он говорит:

– Что, господа, опять заняться нечем? Очень кстати, что сегодня день увольнения – одного из вас пора выгнать.

Хозяин обводит сотрудников торжествующим взглядом. Те понуро расходятся по своим местам. Кляйнхольц входит в раж:

– Не-ет, мой дорогой Шульц, я не дам вам отоспаться в конторе за мои драгоценные денежки. Погуляли на похоронах на славу, да? Знаете что? – Он задумывается. И его озаряет: – Знаете что, садитесь-ка в прицеп грузовика да поезжайте на мельницу. Оттуда надо забрать сто пятьдесят центнеров пшеничной муки. Дорога то в горку, то под горку – вот вы и посидите на тормозах. Я предупрежу шофера, чтобы на вас поглядывал и всыпал как следует, если забудете про тормоз.

Кляйнхольц смеется – он доволен своей шуткой, стало быть, это не всерьез, хотя и сказано серьезным тоном. Шульц направляется к двери.

– Куда вы собрались без документов? Пиннеберг, подготовьте для Шульца накладные, он сам сегодня вряд ли сможет писать, руки трясутся.

Пиннеберг принимается строчить, радуясь, что ему поручено хоть что-то. Нет больше сил видеть это лицо, до того он ненавидит его, этого вульгарного подлеца, имеющего над ним полную власть – бог знает почему, Пиннеберг и сам не понимает. Ведь не ради убогого жалованья и вечных переработок он терпит все эти издевательства?