Поезд торопится покинуть город Плац, на вокзале никого, последние пригородные домики остаются позади, и начинаются поля; некоторое время состав бежит вдоль берега сверкающей Штрелы, где мальчишки купаются в чем мать родила – ну, что с мальчишек взять… А потом – леса, березки по обеим сторонам железной дороги, и Пиннеберг объясняет супруге, что зеленые насаждения защищают местность от искр, летящих из паровозных труб.

В одном купе с ними едет угрюмый мужчина, который никак не может решить, чем заняться: то ли почитать газету, то ли посмотреть в окно, то ли понаблюдать за молодыми. Он с удивительной скоростью бросает одно занятие и переходит к другому, и стоит молодоженам подумать, что на них никто не смотрит, как он в очередной раз застигает их врасплох.

Пиннеберг демонстративно кладет правую руку на колено. На пальце весело поблескивает кольцо. В конце концов, ничего постыдного они не совершают, так что пусть этот смурной тип глазеет сколько угодно. Но тот смотрит не на кольцо, а на пейзаж за окном.

– Хорошо все-таки смотрится колечко, – говорит Пиннеберг. – И не догадаешься, что просто позолоченное.

– А я, знаешь, странно себя с ним чувствую. Все время ощущаю его на пальце. Кажется, так бы на него и смотрела.

– Ты просто пока не привыкла. Кто давно женат, те вообще о нем забывают. Могут потерять и не заметить.

– Это не про меня! – негодует Овечка. – Я его замечать не перестану, никогда-никогда.

– Я тоже, – заявляет Пиннеберг. – Ведь оно напоминает мне о тебе!

– А мне – о тебе!

Они склоняются друг к другу, все ближе и ближе. И снова отодвигаются – мрачный сосед смотрит прямо на них без тени смущения.

– Он не из Духерова, – шепчет Пиннеберг. – Я бы его знал.

– Ты там всех знаешь, что ли?

– Спрашиваешь! Я же раньше работал у Бергмана в магазине мужского и женского платья. Еще бы всех не знать.

– А почему ты оттуда ушел? Ведь эта профессия как раз по тебе.

– Не поладил с начальством, – коротко отвечает Пиннеберг.

Овечке хочется расспросить его, она чувствует, что у этой истории есть второе дно, но сдерживается. Придет время – и она все узнает. Теперь-то они в официальном браке.

Он, по-видимому, думает о том же.

– Твоя мать, наверное, давно уже дома, – замечает он.

– Да, – откликается Овечка. – Рассердилась на нас, потому и не пошла провожать на вокзал. Мол, бог знает что, а не свадьба – она так и сказала, когда мы вышли из загса.

– Ей же деньги сэкономили. По-моему, это омерзительно – все эти застолья, где гости грязные шуточки отпускают.

– Конечно, – говорит Овечка. – Просто маме это было бы приятно.

– Мы не для того поженились, чтобы сделать приятное твоей матери, – резко отвечает он.

– Конечно, не для того… Но, знаешь, насчет грязных шуточек, тут бы мать никому спуску не дала, она таких вещей не терпит. Особенно в мой адрес…

– Почему именно в твой?

– Ну как почему… ты же сам понимаешь, милый.

– Да по тебе еще и не видно ничего.

– Пока еще не видно, да. Но сегодня вечером сам убедишься – оно уже начинает проявляться. Мне кажется, я как-то раздалась…

– Хм, – отзывается он.

Это известие его не очень радует. В конце концов, в Духерове всего двадцать две тысячи жителей, и его многие знают.

– Но почему над тобой кто-то должен подшучивать, – снова начинает он, – если еще ничего не видно?

– Господи, милый, слухи-то уже поползли. Мы ведь так поспешно объявили о свадьбе. В магазине Бурмейстерша тоже мне сказала: «Все недотрогу корчили, а на деле, оказывается, совсем не такая!»

– Вот мерзавка, – возмущается Пиннеберг.

– Еще какая, – продолжает Овечка. – Мне эта Бурмейстерша в страшных снах является. Знал бы ты, сколько она меня шпыняла, гнобила, всю душу вымотала… И зло на мне срывала, и обходилась несправедливо – все ради того, чтобы выслужиться перед начальством…