– Не представляю. При этом многие получают гораздо меньше.
– Ничего не понимаю.
– Видимо, мы в чем-то ошиблись. Давай попробуем еще раз.
– Послушай, – вдруг говорит Овечка, – а ведь когда я выйду замуж, можно потребовать, чтобы мне выплатили рабочую страховку?
– Точно! – оживляется он. – Получится не меньше ста двадцати марок. А твои родители, думаешь, ничего не подарят?
– Может, белья немного. Да мне и не надо от них ничего…
– Конечно. – Он успел пожалеть о своем вопросе. – Конечно, не надо.
– А что насчет твоей матери? – спрашивает она. – Ты мне никогда о ней не рассказывал.
– Рассказывать нечего, – отрезает Пиннеберг. – Я ей не пишу.
– Вот как, – тянет она. – Понятно.
Снова тишина.
И снова они встают и выходят на балкон. Почти все огни во дворе погасли, город затих. Где-то вдалеке сигналит машина.
Он говорит в задумчивости:
– Еще на стрижку нужно восемьдесят пфеннигов.
– Ой, хватит! – отмахивается она. – Все как-то справляются, и мы справимся. Все образуется.
– Вот еще что, Овечка, – говорит он. – Давай я не буду выделять тебе деньги на хозяйство? Просто будем в начале месяца класть все деньги в вазу, и каждый будет брать оттуда сколько нужно.
– Давай! – подхватывает она. – И будем на всем экономить. Может, я даже сама научусь гладить рубашки…
– Сигареты за пять пфеннигов – тоже пустая трата денег, – заявляет он. – Есть и за три вполне приличные.
– А когда у нас будет своя квартира, купим красивый спальный гарнитур…
– Но только не в рассрочку, – поспешно уточняет Пиннеберг.
– Еще чего! Не хватало в долги влезать. От долгов одни печали.
– А нам печали ни к чему. Печали – это ужасно.
– Да, – соглашается Овечка. – Знаешь, когда месячные все не начинались, у меня, конечно, мелькала мысль, но я гнала ее от себя…
– И ведь мы соблюдали осторожность.
– Именно. Мне было так ужасно одиноко, так страшно…
– Все это в прошлом. Теперь мы никогда не будем одиноки…
Вдруг он разражается хохотом.
– Что такое? – спрашивает Овечка. – Милый, отчего ты смеешься? Скажи!
– Я знаю, на чем мы точно сможем сэкономить…
– На чем? Ну же, говори!
– На презервативах.
Но она не смеется, нет – она испускает вопль:
– О боже, милый, мы же совсем забыли про Малыша! Сколько денег на него уйдет!
Он рассуждает вслух:
– Разве такому маленькому ребенку много нужно? К тому же есть пособие по родам, по грудному вскармливанию… Думаю, в первые годы на него вообще ничего тратить не придется.
– Даже не знаю… – сомневается она.
В дверях появляется белый силуэт.
– Вы ложиться собираетесь? – осведомляется фрау Мёршель. – Спать осталось всего три часа.
– Сейчас, мама, – говорит Овечка.
– Теперь уже все равно, – продолжает старуха. – Я с отцом лягу. Так что веди его к себе, этого твоего…
Дверь захлопывается, так что какого «твоего», остается непонятным.
– Но мне что-то не хочется. – Пиннеберг немного задет. – Честно говоря, у твоих родителей и правда не очень уютно…
– Боже, милый! – смеется Овечка. – Радоваться надо! Карл, пожалуй, прав: ты буржуй…
– Вовсе нет! – протестует он. – Если твои родители не возражают… – И он снова колеблется: – И если доктор Сезам не ошибся.
– Ну так давай сидеть на этих стульях до утра, – говорит она. – У меня уже все болит!
– Ну что ты, Овечка! – тут же раскаивается Пиннеберг.
– Да нет, если ты не хочешь…
– Я баран, Овечка! Я такой баран!
– И хорошо, – говорит она. – Значит, мы подходим друг другу.
– Вот и посмотрим, – говорит он.
Часть I
В городке
Поезд, отходящий в эту августовскую субботу, в два часа десять минут, из Плаца в Духеров, в купе для некурящих третьего класса увозит герра и фрау Пиннеберг, а в багажном вагоне – «немаленькую» корзину с Эмминым добром, мешок с Эмминым постельным бельем – только с ее, «себе пускай сам покупает, мы-то при чем» – и ящик из-под маргарина, в котором едет Эммин фарфоровый сервиз.