ещё впереди, за холмами, весь настежь распахнут
степной горизонт, где опустишь фрамугу – и ахнет
наóтмашь, навылет, по скулам, всей силищей сжатой…
Но день на исходе. И жизни почти середина.
И тамбур, где куришь одну за одной – всё едино,
что выход в долину, где сумрачный ждёт провожатый.
Куда-то несёт и несёт нас по белой равнине,
по родине нищей в овражной, репейной рванине,
ошмётки отброшенных вёрст задувая под двери.
В изножье плацкарты, где пахнет обувкой и щами,
валяясь вповалку, чужими зажаты вещами,
и стыки, как стопы тяжёлых терцин Алигьери,
считая сквозь дрёму, сбиваясь со счёта, взлетая
во сне к потолочному своду: там нить золотая
мерцает в плафоне, не мытом с начала творенья, —
где хлеб и вино мы по-братски делили с тобою,
и кровь в перепонках шумела, подобно прибою,
мучительно долго и внятно для слуха и зренья.
Сыграем в картишки, мой милый, на так, без азарта:
посмотрим, какая сегодня нам выпадет карта,
и что там осталось в запасе у нашей планиды?
Покуда мы живы, а дни всё быстрей и короче,
покуда вдохнули – и, словно во здравие ночи,
грядущей навстречу, – готовы запеть аониды…

«О, как была временами слышна вдалеке…»

О, как была временами слышна вдалеке,
в доме, стоящем на спуске, спиною к реке,
от дебаркадера к нам за квартал долетая,
песенка Брамса! Каштаны поспешно цвели.
Запах сирени лиловой, дождя и земли,
месяц в бездонной лазури и ласточек стая.
Эта пластинка… Поверишь, какая-то блажь…
Но за неё всё на свете не глядя отдашь,
только бы скрипка с трубой под сурдинку звучали:
порознь сперва и не в лад, а потом в унисон,
будто бы нас окликая тихонько сквозь сон,
но не в конце его смутном, а в самом начале.
Как же тогда холодок пробегал по спине!
Вечер туманный входил под деревья извне
сада, раздвинув прозрачных ветвей арабески.
Старые листья горели в траве за углом.
Ветер с реки, заметая широким крылом,
в окна влезал, унося к потолку занавески.
Что за июнь безалаберный длился и нёс
нас по теченью, сухими зарницами гроз
гулкие комнаты высветив, как негативы?
Как я любил тебя, милая! Вот и теперь,
словно бы заново в полуоткрытую дверь
мятною свежестью прежних ночей накатило, —
входишь неслышно, но я до сих пор узнаю
шорох одежды и лёгкую поступь твою.
И, убаюкан привычной тоской городскою,
вижу тебя на урезе прохладной воды,
той, что, нахлынув, безмолвно стирала следы
с камешков отмели смуглой и влажной рукою.
Помнишь, когда-то неведомый гость заходил,
и, как лунатик, скрипя половицей, бродил
в поисках выпить на кухне вина молодого?
Где он – уже нам с тобою давно невдомёк, —
сгинул – и дальше, в пустое пространство увлёк
тень посиделок, гитару, остатки хот-дога…
Боже, за что же нам всё это было дано
и воедино на веки веков сведено —
молодость, лето, вино в утоление жажды;
в тёмной протоке ночной упоительный брасс,
сон на рассвете – и музыка. Кажется, Брамс.
Всё-таки он, если я не ошибся однажды.

«Ночное время года. Сухой июнь. Сезон…»

Ночное время года. Сухой июнь. Сезон
жасмин сминать в охапку, топча чужой газон,
под зонтиками тентов пережидать рассвет,
когда настигло утро – и ливнем хлынул свет.
Любви ночное время, святая блажь огня
свечи в огромном доме, где кто-то ждет меня,
прислушиваясь к ветру и не смыкая век.
И ожиданье длится едва не целый век.
Ночное время сказок, навыдуманных мной.
Несчастен королевич, но сам тому виной.
«Кручина беспричинна! – твердит ему король.-
Еще стрела и лебедь свою сыграют роль».
Ночное время сада, когда в его глуши
внезапно обретаешь спокойствие души,
когда печаль разлуки уже не так остра…
И тянет горьким дымом садового костра.

Триолет

Да будет нам, любовь моя,
всегда светло, тревожно, гулко