Рассказ о моём путешествии

в страну Адусраб

(опыт вольного перевода с французского из Didier Coffy)

Когда я приехал в страну Адусраб, на центральной площади я увидел двух мужчин: они убивали друг друга. Мне сказали: это отец и сын; таков местный обычай.

Я не осмелился ответить.

Я видел: люди поджигали дома. Мне сказали – огонь очищает.

Я не осмелился ответить.

Я видел мужчин. Они молчали. Мне сказали: они экономят звук.

Я не осмелился ответить.

Я видел людей, плотно сомкнувших веки. Мне сказали: они экономят свет.

Я не осмелился ответить.

Еще я видел: женщин, гуляющих с детьми. Мне объяснили: это украшает пейзаж.

Я видел памятники остановившимся часам. Мне объяснили: они экономят вечность.

Я не осмелился ответить.

Когда я хотел уехать из страны Адусраб, меня арестовали. Мне сказали: ты должен подчиниться. Потом меня привели на эшафот. Я молчал, но мне велели молчать. Я не видел, но мне велели не видеть. Время не отбрасывало на меня своей тени. Кто-то продолжал не осмеливаться.

«Я постарел на двадцать пять страниц…»

Я постарел на двадцать пять страниц
Написанного начерно рассказа…
И все мои желанья как-то сразу
Исчезли…
              Что касается души,
То почему-то мне всегда казалось,
Что Мунк – душа, что – бездна и усталость,
что легче без души.
                                    И я бежал,
Того, что душу мне напоминало.
Бежал беды, когда была беда,
Бежал аэропортов и вокзалов,
Бежал, порой, не ведая куда…
Но только вдруг однажды постарел
На двадцать пять страниц не лучшего рассказа —
Бесился отложением солей
Мой мелкий бес ребра…
С визитами являлись по утрам
Чужие образы, размеры, звуки, рифмы,
Какой-то ненавязчивый сюжет…
А, впрочем, в том сюжете проку нет,
Когда в нем нет любви и ни на йоту риска.
Всё, как в немом порхающем кино,
Чуть-чуть печально и чуть-чуть смешно.
Всё – по-учительски: в упрек и назиданье…
На переплетах грустные названья
Уже забытых безнадежно книг…
Кто станет править этот черновик?

Юрий ГРЕЧКО

«Вот и опять я одинок, молод и нищ…»

Вот и опять я одинок, молод и нищ.
В тамбур пустой молча приткнусь, где втихаря
месяц блеснет, словно тогда – из голенищ,
теплый на вид, чуть с желтизной, нож блатаря.
Каждый второй – с нар или так, сам по себе, —
через дворы шел на этап, будто оглох, —
финку точа о кирпичи не по злобe,
а оттого, что угодил в смену эпох.
Было легко жить без потерь – или терять
то, что само, вроде воды, мимо текло.
В омут нырять, в жаркий ночлег дверь отворять,
чувствуя, как дикий простор дышит в стекло.
Кто нас хранил, ангел какой из-за плеча
смерть отводил твердой рукой? Кто наливал
водку в стакан? Кто уходил прочь, бормоча
темный фольклор, – в снег, в никуда, в лесоповал?
О воровской шалой любви пел баритон,
шли поезда через тайгу на Карфаген.
Все предсказал некогда Марк Порций Катон, —
так, что читать нынче нельзя, не офигев.
Можно стоять в тамбуре – и долго глядеть
в дымный ландшафт, видя, как сквозь твой силуэт
лес отлетел, станция и – ах, не успеть! —
бывшая жизнь, старая боль, гаснущий свет.

«Тихо вздыхает огонь, в очаге догорая…»

Тихо вздыхает огонь, в очаге догорая.
Ломтиком сыра и зеленью сумерки пахнут.
Старый овечий заплот на дорогу распахнут.
Что нам осталось ещё на земле, дорогая?
Что там, на склоне пологом, маячит и светит —
куст ли, зацветший по осени неустрашимо,
облако, долу сошедшее клочьями дыма,
луч ли закатный из тучи? Никто не ответит.
Как благосклонно склоняется ветка чинары
к нашему пиру! И губы ещё не забыли
сладость куплета в три голоса спетого или
вкус поцелуя какой-то красотки чернявой.
Ах, Маргарита, Елена и прочие девы,
где вы и с кем вы – давно уже сердце не ноет.