Мне бабушка открыла дверь. С порога
заплакала. Я постоял немного
в молчаньи. А заплакать не сумел.
Мы выпили с угрюмым стариком —
роднёю дальней. Может быть, в последний
его я видел раз, он из деревни
приехал на прощанье похорон.
Мы пили самогон и говорили
о жизни, не стыдясь и не таясь.
И Сталина, конечно, приложили,
и прошлую, и нынешнюю власть.
Старик завёлся: «Как же так, племяш?
Ублюдки те – живут и в ус не дуют.
Послать бы их в расход – в подвал под пули.
Но где там? Даже в морду им не дашь».
Он стукнул по столу, встряхнув посуду.
«Да будь он проклят, грёбаный ГУЛаг!
Эх, сколько загубили душ, паскуды…
Помянем дядю Костю… Мать их так!»
«Отмучился, – продолжил он, хмелея.
– Господь его простит. А этих – нет!
Они людей губили за идею.
Ведь суки же?» И я кивнул в ответ.
Бледнею, и накатывает злость,
когда я вижу ястребиный профиль
того, кто всю Россию, словно гвоздь,
вбивал по шляпку в рудники и топи.
Уже лежит в могиле баба Нюся.
И дед навечно лёг в суглинный склеп.
А дядя Коля полностью ослеп,
пятнашку отмотав в Экибастузе.
Иудам, палачам и стукачам —
безвинных жертв,
клеймённых в чёрных списках,
кровавых слёз своих родных и близких —
вовеки не прощу и сам воздам.
История, как дерево, растёт.
А ветви на стволе, как вехи роста.
И ветку отломить не так-то просто…
Эх, лишь бы не безмолвствовал народ.
И если совесть будет в нас жива,
и в детях наших не засохнет память,
то будут рощи полниться стволами
и зеленеть побеги со ствола.
На кладбище и жизнь, и смерть проста,
а мысли обнажённей и яснее.
Как короток он, путь от Мавзолея
до праха безымянного креста.
На кладбище ни свиста, ни оваций.
А раб ты или царь —
не в этом суть.
Ведь смерть не подкупить, не обмануть,
её вердикт не признаёт кассаций.
Мои родные, в чём вы виноваты?
Да есть ли он —
тот самый Высший суд,
где власть и блат от кары не спасут,
а палачам не избежать расплаты?
Как тихо здесь… Берёзы не шумят,
лишь дышит земь пожухлою травою.
И кажется, что снова в листопад
тропинкой узкой мы идём с тобою.
И знаю я, что вечно вспоминать
осенний вечер, мелкий дождь и слякоть.
И стыдно мне, что слёз не удержать.
И горько мне, что разучился плакать.
<1986>
Комбат
Он пережил своих солдат.
И больше писем не придёт
ни через день, ни через год
в квартиру, где живёт комбат.
Открытки, письма на столе…
Отдельной стопкой – телеграммы,
что много лет не уставали
напоминать о той войне.
Перебирая имена,
он до утра сидит на стуле
и «Беломор» угрюмо курит
без утешения и сна.
Как будто в том виновен он,
что смерть сама верстает списки,
и весь полёг под обелиски
его стрелковый батальон.
Приходит боль ночной порой,
осколком разрывая сердце.
За бруствером – не отсидеться.
И дольше жизни длится бой.
Первые
Габдель Махмуту
Наш бедный стол всегда бывал опрятен
И, вероятно, только потому,
Что чистый спирт не оставляет пятен.
Так воздадим же должное ему.
А. Межиров
Было дело!
Наше дело не забыть, не сплавить.
Как хрустела
на морозе сталь – тоскует память.
Не сидели
в ожидании небесной манны.
Поседели.
Эй, хозяин, доставай стаканы.
Не стремились
ни в герои, ни в газетные портреты.
Не светились
в комсомоле, не хватали партбилеты.
Не крестились —
бога нету и оставим сантименты.
Уносились —
ноги в руки, от тоски и алиментов.
Было племя!
Не скулили, не считали километров.
Было время!
Пролетело, просвистело ветром.
Эй, хозяин!
Режь буханку, открывай консервы.
Мы то знаем,
то, что значит это слово – первый!
Тост поднимем
на закате нашей прежней жизни.
Не забыть нам,
как торили путь, тараня зимник.