– Ладно. Просто мне всегда казалось, что ты человек такого типа, который легко изменит жене.

Эдуард потрясенно уставился на коллегу, не ожидав, что она, нравственная идиотка, так смеет оценивать его. Но ничего не произнес, наткнувшись на бесхитростное лицо. Лере лишь было любопытно: а как у других людей? Она, конечно, не поняла его возмущения и продолжила расспросы.

– А жена тебе изменяла?

– Нет.

– Откуда ты знаешь?

Он всмотрелся в нее, вдруг испугавшись, что не знает чего-то всем очевидного. Но и в этот раз Лера говорила, не имея в виду ничего, кроме самого вопроса. Молчание возобновилось. Для него – тягостное, точно прокручивался скрипучий болт некоей мысли, которую он привык игнорировать; для нее – беспричинное, с которым оставалось только согласиться. Они встали на перекрестке, думая уже о злодеях.

– Куда это он намылился за город?..

– К тебе подходили проверяющие? – вспомнила Лера.

– Ага, – ответил Эдуард, прицельно следя за Ханчарией, который непонятно дергался в потоке. – Этот гнилой тип в квадратных очках. Спрашивал, не удивлен ли я, что тебя планируют повысить, какие у нас отношения…

– Какие? – Лера спрашивала невинно, как познающий мир ребенок.

– Рабочие. Я сказал, что ты отлично справишься с руководящей ролью.

– А я что-то промолчала, когда о тебе спросили, – огорчилась Лера. – Не знаю… Запутал он меня.

– М-да, – отозвался Эдуард, привыкнув к Лериной социальной деревянности и не обижаясь. – Ну, спасибо, хоть не стала ругаться, что у меня форма мятая.

Ханчария сумел протиснуться между машинами и повернул. Эдуард не мог пошевелиться в пробке и связался с параллельной группой, передав им слежку.

– С Учителем виделся?

– Да… Так, парой слов перекинулись.

– Знаешь… Он как будто в тебе разочарован, что ли.

– Да не разочарован он. Просто ты у него любимый ребенок, который на него до сих пор щенячьими глазами смотрит. А я вырос, я с ним и поспорить могу.

– О чем с ним спорить?

Эдуард встревоженно повернулся к Лере, точно распознав некую беду.

– Ты когда-нибудь пробовала свою точку зрения отстаивать? С начальником, с учителями? Они тебе правило, а ты им: «Пошел к черту».

– Ты не поверишь, но в старших классах я была той еще оторвой. А один раз так поругалась с мамой после родительского собрания, что из дома убежала.

Пробка встряхнулась, как истомленное со сна животное асфальтовой саванны.

– Да, я ж помню, ты нормальная была… А вот не помню, что потом случилось.

– Да ничего. Привыкла.

– К чему?

Лере трудно было объясниться – она выражала лишь то, что лежало на поверхности.

– Я, наверное, пыталась чего-то добиться… доказать.

– А что, не добилась? – недоуменно уточнил Эдуард.

– Может, и добилась… Да что толку, если я сама это не ценю, – говорила Лера, не осознавая, что говорит. – Я тогда протестовала, что мир… вот такой. Не мой. Не отзывчивый. Ломала его, крушила! Чтобы содрать заколоченные доски и увидеть что-то настоящее. А там, под доской, кирпич, а под кирпичом – старые газеты. И потом, в каком-то возрасте, ты застреваешь. Что бы ты отныне ни делал – следующим утром это снова ты со своим гастритом, навязчивой мыслью о случившемся в детстве позоре, и лучшее, чего ты ждешь от жизни – бокал вина в конце недели.

– Мою речь забрала… – пробурчал Эдуард, болезненно нахмурившись. – Вот ты иногда кажешься такой наивной, что только обнять. А иногда прямо сукой. Старость…

– Да какая старость, это задолго до старости начинается! Все эти стремления как-то ярко жить, покорять вершины – это посттравматическое после детства, когда спичечный коробок с дохлым жуком вмещал целый мир.