В этом отношении и язык православной Церкви, речь, берущая начало в живых истоках вселенского предания, получает и сохраняет свое дисциплинирующее и мистагогическое – в тайну таинственно возводящее – значение. Язык здесь – не средство передачи «информации», а в значительной мере – самая среда смысла, образ устроения человека перед лицом Божиим, способ сопричастности Богу.

Поэтому и прояснение текста Священного Писания, как и языка богослужебных чинопоследований, призвано возводить нас в неисчерпаемую полноту смысла, ей приобщать и таким образом быть действительно герменевтичным – не вытеснять «архаику» «модерном», а раскрывать ее в ее собственной глубине. Доступность, доходчивость, редукция смысла к «хорошо-известному-своему» не должна иметь исключительного императивного значения там, где взыскуется сопричастность опыту Предания, таинству Церкви, превосходящему наши естественные возможности и всякое человеческое «помышление покоряющему в послушание Христу» (2 Кор 10:5). В то же время, искомое равновесие между внятностью речи и ее «иконичностью» – способностью возводить нас к нас превосходящей тайне Откровения – не может быть обеспечено заранее – ни лингвистической эрудицией, ни регламентацией какого-либо рода самими по себе. Равновесие это сопутствует только жизненным усилиям все более тесно и глубоко приобщиться Преданию – в его молитве и в его истории.

Историческое и апофатическое в иконе: о некоторых богословских предпосылках к осмыслению «Святой Троицы» преподобного Андрея Рублева

В известной работе о гносеологических основах иконопочитания Г. А. Острогорский достаточно определенно утверждал: «Как все здание православной греческой догматики в философских своих основах базируется на платонизме, так и основы мышления византийских иконопочитателей VIII и IX века через посредство языческих и христианских неоплатоников восходят к учению Платона»[150].

Инерция платонической интерпретации христианской иконологии сохранила свое значение и для более позднего времени. Потому и в книге крупного искусствоведа Отто Демуса в разделе, посвященном христианской теории образа, мы читаем: «В соответствии с идеями неоплатонизма, Первообразу приписывается потребность самовоспроизводства в образе, точно так же, как материальному объекту свойственно отбрасывать тень, и подобно тому, как Бог Отец породил Сына и создал иерархию видимого и невидимого миров. Следовательно, вселенная становится непрерывной цепью образов, расположенных в нисходящем порядке, начиная с Христа – образа Бога, и включает в себя proorismoi (неоплатонические “идеи”), человека, символические предметы и, наконец, изображения, созданные художником. Все эти образы – естественная эманация различных первообразов и действующего через них Божественного архетипа»[151].

Однако, мало того, что иерархическое положение «образа», его аксиологический топос в платонизирующем сознании достаточно скромен, если не сказать двусмыслен, но и его смысловая структура заметно отличается от качества «образа» в опыте христианской традиции.

В неоплатонической версии реальность «образа» являет себя в связи с обозначением некоторого онтологического ущерба в порядке божественного творчества. Так, согласно 5-й (2,1) Эннеаде Плотина, если Душа возникает в то время, «как Ум пребывает неизменным, ибо и Ум возникает, когда то, что прежде Него, пребывает неизменным», то, «когда творит Душа, Она не остается пребывающей неизменно, но Она движима и порождает свой ειδωλον (образ)»[152]. «Душа, – если перефразировать это место в другом переводе, – не пребывает всецело в себе, но производит свой образ, сама отдается движению»