В последнее время эти зёрнышки одолевали Федорыча всё чаще. Сядет он, бывало, на крылец, свернет табачок в оторванный кусок районной газетки – и только пару раз пыхнет, а уж в глазах крутит-вертит.

– Ты чегой-то вышел без шапки, дурында?! – по-злому ворчала Антонина Иванна, его супружница. – Заболешь опять ведь! Кому тогда лечить-то придется? Мне! До больницы тебя не довезешь, скорую не дождешься! Да и кому ты нужён, старый хрен!

Тоня ворчала всю жизнь – сколько он себя помнил. Но за последние три-четыре года у старухи на этой почве совсем кукушка поехала. Так он себе и объяснял «кукушка поехала» – и всё тут.

– Ты чего пошел в магазин-то поутру? Чья там смена? Нюркина? Ты на кого там глаза лупишь, дурында? – он молчал и вздыхал.

Если Федорыч отправлялся за хлебом-молоком ближе к вечеру, то и здесь не обходилось без супружеских выражений.

– Куды на ночь глядя? Совсем рёхнутый мужичок-то у меня! Боренька, да за что это мне?! За какие грехи? Иль ты не видишь, что ночь на дворе?! – крик у Тони всё чаще переходил в плач. Боренька вздыхал и молчал.

Пробовал ковылять в магазин и днем (сама Антонина Иванна туда ходить не любила: «Глазливые они больно – продавщицы-то! Что Нюрка, что Маринка. Не пойду!»). Но и за дневные походы супружница обычно его отчитывала: причина всегда находилась.

И если бы только за магазин… Не так встал, не так поглядел, не то принес, не с теми поздоровкался.

И всё бы ничего, – как говорила его покойна мать, молчанье-то ведь – золото. Христос терпел и нам велел. Да вот ведь незадача: принялись доставать его эти самые веретёнца в глазах, полупрозрачные штуковины, которых становилось всё больше и больше.

Вот тогда-то Фёдорыч и начал вроде как обмирать. Сидит-сидит да замрёт.

– И чего ты уставился, ирод? Чего бельма-то пялишь? – кричит Тоня на него. Она его и толкала в первое время, когда замечала эти странности, и даже по щекам шлёпала, а он хоть бы хны: сидит, смотрит куда-то в одну точку. И что ему там грезится, за горизонтом, в туманном далёко – одному Богу ведомо.

Жена махнула на него рукой: сидит и сидит! Лишь бы не мешался под ногами…

Случилось это на Пасху, в мае. Она этот день запомнила на всю жизнь – да и как тут забудешь, когда и мужа, и язык разом отняли?

Тоня вздумала напарить супруга в бане. Федорыч уж давно забыл, как это – затевать самому что-то. А Тоня на что? А вдруг не так, не по её пойдет? Свят-свят-свят!..

Баня у них, так уж издавна повелось, под одним навесом стояла с двумя сараями и курятником. Строеньица все аккуратненькие (Федорыч мастеровитый мужик был – до веретёнцев-то), и баня вроде как в стороне, отдельно. «Один архитектурный ансамбль», как говорил их сосед – бывший учитель, давно спившийся и сгинувший где-то в городе.

Федорыч натаскал воды, наготовил дров и затопил печурку. Сел там, в бане-то, и обмер. Ну по обычаю своему: сидит и смотрит, как из печной дверцы огонь играет.

Жена в то время подалась на зады – то ли картоху подкопать, то ли сорняки повыдергать. И как на грех через забор соседку увидела: слово за слово, языками сцепились, и та позвала ее на чай. Антонина Иванна прочаёвничала в шабрах часа два, – и ни разу не ёкнуло ее сердце, никто вовремя не посмотрел, не вбежал на порог с криком: «У тебя ж, Иванна, на задах дымит!».

Заметила она беду, когда вышла из соседской избы: а там, у нее-то, уж не дымило, а горело.

И вот что тогда с головой у нее приключилось – никто не знает до сих пор. Ни она, ни соседи, ни поселковая администрация, ни участковый – никто не смог растолковать этого. Что-то щелкнуло у бабы Тони в мозгу, и побежала она к большому огню с одной лишь целью – спасти кур. Курятник уж занялся: когда она распахнула дверь, дым там стоял коромыслом. Но насест и аккуратные ящички-гнезда, сотворенные умелыми руками мужа, были еще целы. Птицы выбрались через дыру в задней стене, в курятнике сидели, вытаращив глаза, только три молчаливые клушки. Их-то Тоня и принялась спасать. Подхватила одну-другую, потом увидела яйца в опилках – и, выпустив клушек, стала распихивать бело-коричневые овалы по карманам халата.