Она. Никому. Вы и теперь-то ее толком не знаете.

Веничка. А вот он – знает, и никакой за это награды не ждет, кроме стакана орехов. Помолитесь, ангелы, за меня. Да будет светел мой путь, да не преткнусь о камень, да увижу город, по которому столько томился. А пока – вы уж простите меня – пока присмотрите за моим чемоданчиком, я на десять минут отлучусь. Мне нужно выпить кубанской, чтобы не угасить порыва. Выпить кубанской, чтобы не угасить…


Веничка уходит.

Пауза.

Мусоргский

Женщина. Я женщина грамотная, а вот хожу без зубов.

Она (вбегая). А Модест-то Мусоргский! Бог ты мой, а Модест-то Мусоргский! Вы знаете, как он писал свою бессмертную оперу «Хованщина»? Это смех и горе.

Веничка. Модест Мусоргский лежит в канаве с перепою, а мимо проходит Николай Римский-Корсаков, в смокинге и с бамбуковой тростью…


Она падает в канаву. Сцена «Мусоргский и Римский-Корсаков». Музыка «Хованщины».


Веничка РИМСКИЙ-КОРСАКОВ (Мусоргскому). Вставай! Иди, умойся и садись дописывать свою божественную оперу «Хованщина»!

Женщина (ходит за ними). Я женщина грамотная, а вот хожу без зубов. Он мне их выбил за Пушкина. А я слышу, у вас тут такой литературный разговор, дай, думаю, и я к ним присяду, выпью и заодно расскажу, как мне за Пушкина разбили голову и выбили четыре передних зуба. Все с Пушкина и началось. К нам прислали комсорга Евтюшкина, он все щипался и читал стихи, а раз как-то ухватил меня за икры и спрашивает: «Мой чудный взгляд тебя томил?» Я говорю: «Ну, допустим, томил…» А он опять за икры: «В душе мой голос раздавался?» «Конечно, – говорю, – раздавался». Тут он схватил меня в охапку и куда-то поволок. А когда уже выволок – я ходила все дни сама не своя, все твердила: «Пушкин-Евтюшкин-томил-раздавался». А потом снова: «Раздавался-томил-Евтюшкин-Пушкин». А потом опять: «Пушкин-Евтюшкин»…

Римский-Корсаков не выдерживает, плюнув, уходит. Женщина присаживается к Мусоргскому, который пишет оперу.

Женщина. Да, с этого дня все шло хорошо, целых полгода я с ним на сеновале Бога гневила, все шло хорошо! А потом этот Пушкин опять все напортил! Я ведь как Жанна де Арк. Вот так и я – как немножко напьюсь, так сразу к нему подступаю: «А кто за тебя детишек будет воспитывать? Пушкин, что ли?» А он огрызается: «Да каких там еще детишек? Ведь детишек-то нет! При чем же тут Пушкин!» А я ему на это: «Когда они будут, детишки, поздно будет Пушкина вспоминать!»


Мусоргский не выдерживает. Запивает, и – бух в канаву.


Женщина (склонившись над ним). «Кто за тебя, – говорю, – детишек… Пушкин, что ли?» А он – прямо весь бесится. «Уйди, Дарья, – кричит, – уйди! Перестань высекать огонь из души человека!» Я его ненавидела в эти минуты, так ненавидела, что в глазах у меня голова кружилась. А потом – все-таки ничего, опять любила, так любила, что по ночам просыпалась от этого…


Выглядывает Римский-Корсаков. Видя, что Женщина отвлекла Мусоргского от сочинения, быстро входит, отгоняет ее бамбуковой палкой.


Веничка РИМСКИЙ-КОРСАКОВ. Вставай! Вставай! Иди, умойся и садись дописывать свою бессмертную оперу «Хованщина»!


Мусоргский с трудом выходит из своего состояния.


Женщина (издалека, не решаясь подойти). И вот как-то однажды я уж совсем перепилась. Подлетаю я к нему и ору: «Пушкин, что ли, за тебя детишек воспитывать будет? А? Пушкин?» Он, как услышал о Пушкине, весь почернел и затрясся: «Пей, напивайся, но Пушкина не трогай! Детишек – не трогай! Пей все, пей мою кровь, но Господа Бога твоего не искушай!» А я в это время на больничном сидела, сотрясение мозгов и заворот кишок, а на юге в то время осень была, и я ему вот что тогда заорала: «Уходи от меня, душегуб, совсем уходи! Обойдусь! Месяцок поблядую и под поезд брошусь! А потом в монастырь и схиму приму, ты придешь ко мне прощения просить, а я выйду во всем черном, обаятельная такая, и тебе всю морду исцарапаю безымянным пальцем, уходи!!» А потом кричу: «Ты хоть душу-то любишь во мне? Душу любишь?» А он все трясется и чернеет: «Сердцем, – орет, – сердцем, – да, сердцем люблю твою душу, но душою – нет, не люблю!!»