Свежий улов из бухты и рыба, доставленная из соседних портов. Рыбаки, притопывающие в своих высоких сапогах. Торговки рыбой, телеса которых заполняют всё пространство за прилавками. И рыбачки – в ярких платьях, плотных розоватых гетрах и деревянных башмаках, очаровательно беззаботные, щебечущие напропалую, две – несут корзинку, полногрудые, соблазнительные, хорошенькие, похожие в окружении товарок на две пышные лилии на озерной глади.
На тротуаре вокруг рынка в изобилии продавалась всякая снедь: куски сыра и масла, сушеная рыба, засоленная селедка и квашеная капуста, ветчина, колбаса, солонина, рис, мука, бобы, чеснок. Собаки замирали у ящиков и принюхивались. Кошки шмыгали вокруг. Одна, черная, лоснящаяся, вспрыгнула на бочонок с зелеными оливами, втянула воздух и выгнула спину дугой. Какой-то мальчишка со смехом ухватил ее за хвост; кошка спрыгнула на тротуар и пулей метнулась в переулок. Беременная женщина сунула оливку в рот, причмокнула от удовольствия и кликнула мальчика, чтобы тот отвесил ей немного.
Флейтист бродил среди всего этого пестрого скопления народу, домашних животных и съестного. Вид у него был такой, что даже в этой хлюпающей сутолоке он привлекал к себе внимание.
Его заприметил молодой рыбак с блуждающим взглядом, одетый в синий рабочий комбинезон. Запас английских слов у него был скудный, только-только чтоб привлечь внимание к прилавку, – но флейтист ответил ему по-французски, счастливый и гордый тем, что может пустить в дело свои школьные познания.
– Tu parle francais tres bien, – сказал рыбак.
– Vraiment?
– Mais out. Tu a un bon accent, camarade[23].
Флейтист аж раздулся от гордости. Они были в двух шагах от Жопного проулка, который, само собой, вел аккурат к рыбному рынку. Немолодая размалеванная проститутка с рыбой в руке нарочно налетела на них и, скорбно отряхиваясь, прошествовала в переулок.
– Ici on nique-nique beaucoup[24], – сказал белый рыбак с противной ухмылкой и, чтобы проиллюстрировать свои слова, в мерзком жесте постучал постучал кулаком в ладонь. И показал в сторону Жопного проулка.
Проулок этот был длиной в несколько ярдов, с парочкой питейных заведений, мясной лавкой и жалкими лачугами, где вышедшие в тираж бывшие городские хищники обретали свой последний приют. Унылые, сырые ночлежки, населенные отбросами пролетариата – молодыми провансальцами, греками, арабами, итальянцами, мальтийцами, испанцами и корсиканцами.
Склизкий, заваленный мусором тесный закуток, в котором ютились лишенные надежды уродливые старухи, проститутки, спекулянты – а еще собаки и кошки, которые без устали гонялись друг за другом, – жалкая, гадкая карикатура на обитавших здесь людей. Самое сердце низменной пролетарской любви – смрадной, злобной, жестокой. Канава, которую вместе со всем ее зловонным навозом, плавающим как ни в чем не бывало на самой поверхности, город предоставил самой себе. Не ведающие ни о чем моряки, угодив сюда, лишались сотен и тысяч франков; следы самых хладнокровных и самых нелепых убийств вели – со всего квартала – именно сюда. Здесь был в ходу небольшой фокус со шляпой: ее вырывали у непосвященного из рук, а кончалось тем, что он, понадеявшись на непристойное продолжение, прощался со всеми своими деньгами, а то и вовсе с жизнью.
Белый парень подвел смуглого к одному из кабаков; внутри живо выстукивала популярный мотив пианола. Рядом дежурили двое полицейских. Один стоял на углу, другой неспешно прохаживался по переулку, поедая арахис. Из бара, ухмыляясь, вышел молодой мужчина в розовой пижаме, размалеванный, точно шут гороховый, и засеменил рядом с полицейским.