Лет колдуну около семидесяти. У него узкое лицо с глубокими глазными впадинами и хищным носом крючком, сам он худой как скелет. Посередине седой головы, будто циркулем, отмерена лысина в форме идеального круга.

Я присел на краешек одреца и рассказал ему сначала про гибель бабушки, потом про кошмары, которые начались с отпевания в церкви Василия на Горке.

– А в яви мертвяков видишь? – Сразу попал в точку он.

Мое признание впервые услышал живой человек:

– Вижу.

Конечно, Костя был не первым и не единственным. Явления начались еще в первых числах декабря: бородатые мужики в зипунах и в старинных меховых шапках, женщины в крестьянских шубах из овчины мехом внутрь, солдаты в форме разных эпох – я почти каждый день встречал их на улицах. Были не только русские. Однажды на площади перед институтом я увидел, кажется, поляка в долгополом красном жупане пехотинца времен Стефана Батория. Его грудь покрывал железный нагрудник, в форменной меховой шапке торчало ястребиное перо.

Со мной была Оля, я легонько толкнул ее в бок. Она посмотрела на то место, куда я указывал, и с непониманием снова обернулась ко мне. Я тогда еще не понимал, что со мной происходит, но счел лучшим промолчать. Поляк постоял немного на площади и мимо памятника Ленину пошел в сторону кремля.

Дома вечером того же дня я разглядел через кухонное окно на детской площадке мужичка, по виду трезвого, но наружностью лишь немного опрятней бомжа. Когда наши глаза встретились через стекло, он сидя кивнул мне. Ничего мистического в этом вроде не было, однако, когда перед сном я подошел занавесить шторы, он все еще одиноко сидел на скамье. Там же я встретил его и следующим утром, выходя в институт. Он приветствовал меня почти беззвучным «добрым утром»: слов я не расслышал, но прочитал по губам.

Утренний обмен любезностям скоро вошел в привычку. Меня подмывало завести разговор с кем-нибудь из соседей и попытать сведений о нем, и только опасение оказаться на должности зама дворового сумасшедшего заставило меня отказаться от этой затеи.

Уже на зачетной неделе, после Кости, в фойе мне повстречалась Мальковская, преподаватель философии. О том, что женщина-доцент умерла еще весной, я вспомнил после зачета по современному русскому, когда увидел ее снова, на этот раз в «аквариуме» на первом этаже. Томно развалившись на пластиковом стуле, старушка прихлебывала эспрессо из крохотной кружечки. По проходам с обеих сторон сновали младшекурсники, которые по какому-то наитию избегали занимать второй столик в центральном ряду.

Позади Мальковской, у окна, пили кофе с булочками Оля с Ирой и Анжелой. Когда я помахал им снаружи через стекло, Мальковская за столиком вместе с ними махнула мне рукой в ответ. От запаха пищи меня мутило. Я постоял еще немного снаружи, не стал заходить в кафе и пошел прочь.

В последний раз по-человечески я ел на бабушкиных поминках, а на следующий день уже не смог запихать в себя ни куска. Мой истощенный вид говорил за себя. Архип Иванович даже не уточнил про аппетит, покопался у себя в столе и сунул мне под нос сжатую в кулаке склянку:

– Что чуешь?

Ответить я постеснялся. Когда он показал баночку, то оказалось, что в ней мед.

Узнав о моем круглом сиротстве, знахарь спросил с ударением на предпоследний слог:

– Бабка псковска́я?

– Не коренная горожанка.

– Коренных с войны не осталось, – отрезал он, поднялся от стола и подошел к шкафу.

Среди составленных вразнобой сосудов на полке он выбрал простую пол-литровую банку с прозрачной жидкостью, открутил крышку и вдруг без предупреждения схватил меня за запястье своими длинными шишковатыми пальцами и плеснул содержимого на тыльную сторону ладони. В банке была какая-то кислота. Зажгло так, что я не смог удержать крика.