Несколько наиболее отчаянных или просто обезумевших от страха мужчин, схватив первые попавшиеся под руку орудия – вилы, топоры для колки дров, тяжелые палки – попытались приблизиться к пастбищу, возможно, в наивной попытке отогнать неведомое чудовище или спасти уцелевший скот. Но они в ужасе отступили, когда одна из коров, еще живая, но уже частично поглощенная лиловой, переливающейся субстанцией, издала такой нечеловеческий, полный агонии и невыразимого страдания рев, что у самых отважных подкосились ноги, а желудок свело спазмом. Ее глаза, огромные, вылезшие из орбит и налитые кровью, смотрели прямо на них, и в этом взгляде было нечто такое, что заставляло стынуть кровь и леденеть душу – не просто животный страх, а осознание чего-то абсолютно чуждого, неземного, враждебного самой сути жизни и всему мирозданию.

В этот самый момент лиловая масса, словно насытившись на высокогорном пастбище или просто следуя какому-то своему, непостижимому плану, медленно, но неотвратимо повернула и начала сползать вниз, по зеленому склону, прямо к первым домам Оберталя, к домам, где еще пахло утренним кофе и страхом. Ее движение было неспешным, почти ленивым, но от этого еще более ужасающим в своей неотвратимости, как движение горного ледника или неумолимой судьбы. И от нее исходил едва уловимый, но проникающий повсюду тошнотворный запах – омерзительная смесь гнили, озона после сильной грозы и чего-то еще, химического, металлического и приторно-сладковатого одновременно, запах, от которого першило в горле и слезились глаза.

Паника достигла своего апогея, превратившись в слепой, животный ужас. Люди с криками бросились врассыпную, не разбирая дороги. Некоторые пытались забаррикадироваться в своих хрупких деревянных домах, наивно полагая, что тонкие стены и запертые двери смогут остановить это нечто. Другие бежали к единственной дороге, ведущей из долины, но узкий, петляющий серпантин мгновенно превратился в непроходимую пробку из перепуганных, кричащих людей, брошенных телег, спотыкающихся лошадей и домашней утвари, выроненной в спешке. Гротескность происходящего была абсолютной, почти театральной в своей абсурдности: мирные баварские крестьяне, чья жизнь веками текла размеренно и предсказуемо, еще час назад обсуждавшие виды на урожай и предстоящий церковный праздник, теперь метались, как обезумевшие куры в курятнике, куда забралась лиса, перед лицом чего-то, что не укладывалось ни в какие рамки человеческого понимания, чего-то, для чего в их языке просто не существовало слов. Их охотничьи ружья, вилы и топоры были смехотворно неэффективны против этой ползучей, бесформенной, всепожирающей смерти. Их истовые молитвы, обращенные к Святому Флориану и Деве Марии, тонули в булькающих, чавкающих звуках, издаваемых приближающимся ужасом. Мирный, идиллический, почти сказочный Оберталь на глазах превращался в арену кошмарного, необъяснимого побоища, где беспомощность обычных, маленьких людей перед лицом непостижимого была такой же осязаемой и густой, как холодный горный воздух, внезапно ставший тяжелым, удушливым и пропитанным запахом смерти.

Лиловая, пульсирующая масса, достигнув первых домов Оберталя, не остановилась даже на мгновение. Она обтекала деревянные стены, как вода обтекает камни, но это была не вода. Там, где она касалась дерева, оно мгновенно темнело, съеживалось и начинало дымиться, словно его пропитывали концентрированной кислотой. Первый дом на ее пути принадлежал старому часовщику, герру Бауману, известному своим затворничеством и коллекцией антикварных часов, тиканье которых было единственным звуком, нарушавшим тишину его жилища. Из окна, выходившего на улицу, на мгновение показалось его испуганное, морщинистое лицо с круглыми очками на носу. Он что-то кричал, но его голос потонул в новом, отвратительном звуке – глухом, влажном треске, с которым оконная рама вместе со стеклом и частью стены была втянута внутрь дома, словно гигантским пылесосом. Затем из дома донесся короткий, пронзительный вопль, оборвавшийся так же внезапно, как и начался. И тут же из того, что еще недавно было окном, начала вываливаться и капать на землю все та же лиловая, пузырящаяся жижа, но теперь в ней угадывались какие-то новые, еще более отвратительные оттенки – багровые, землисто-серые, и что-то отдаленно напоминающее осколки фарфора и латунные шестеренки.