Он вдруг впервые за долгие годы стал думать о своей далекой родне, жившей в саратовских степях, торговавшей хлебом, гонявшей вверх по Волге тяжелые барки с зерном. О своем прадеде, что построил на волжском берегу церковь и открыл в побережных селах школы и библиотеки. Он помнил об этом прадеде смутные подробности, о которых рассказывала ему мать. Но ее уже не было на свете. И эта невозможность поговорить с ней, утерянная навсегда сладость видеть ее дорогое лицо причинили ему мгновенную боль, которая сменилась умилением и печалью.
Он думал о своих новых знакомцах, которые поначалу показались ему провинциальными безумцами, но потом обнаружили в себе народную сказочность, давно исчезнувшую в циничных и меркантильных москвичах, но сохранившуюся в краю монастырей, паломников и народных мудрецов.
Он слушал далекую гармонь. Сладкий ветер летел над лугом. Теплые сосновые бревна пахли смолой. И он уснул, окруженный тайной, которая лишь на первый взгляд казалась темной и пугающей, но хранила в себе ослепительную красоту.
Он проснулся, когда солнце перешло на другую сторону неба. Все казалось иным. Ветер дул с другой стороны. Тени от бревен лежали иначе. Гармонь в селе то умолкала, то одиноко и дико взвизгивала. И оттуда, где стояли дома и открывалась улица, тянуло каким-то бесцветным угаром.
Зеркальцев, испытывая дурные предчувствия, двинулся на этот угар, который сочился больными удушающими струями.
Сначала он увидел брошенную лопату и метлу и носилки, до половины наполненные мусором. Потом ему навстречу попался человек, пьяный, с растрепанными волосами и слепо раскрытыми, побелевшими глазами. Он шатался, шарахался из стороны в сторону. Упал, попробовал подняться. Снова упал и пополз на четвереньках, по-собачьи, рыча и поскуливая.
У ограды дома спорили два мужика, остервенелые, красные, ненавидящие. Толкали друг друга в грудь кулаками, пока один не хрястнул другого в лицо, выбивая из носа красные брызги, и они сцепились в комок, грызли друг друга, рвали рубахи, бессвязно крича и охая.
Из проулка вывернул сельский дурачок. Слюнявый рот был растянут в идиотской улыбке, синие, слезящиеся глаза смотрели блаженно вдаль. Он прижимал к груди недопитую бутылку. Останавливался, запрокидывал небритую шею и сладостно вливал в себя водку, захлебываясь, постанывая и икая.
Из дома выбежала босая, в разорванной кофте женщина, пьяно споткнулась, кинулась по улице, голося:
– Ой, мамочки родные, за что он меня топором! Отымите топор у зверя!
Вслед ей вышел из калитки мужик в рубашке навыпуск, с мутными злыми глазами:
– Бежи, бежи, сука! Вернешься, все одно зарублю!
Село хрипело, шевелилось, звякало. Открывались и захлопывались окна. Стучали двери. Люди выбегали из домов и снова вбегали, словно торопились совершить какое-то неотложное дело. У тех, кто вбегал, в руках блестели бутылки. У тех, кто выбегал, лица были сосредоточенные, одержимые страстью, обращены все в одну сторону, где находилась одна для всех желанная цель.
Зеркальцев, испытывая страх и страдание, шел по селу, чувствуя, что на село совершено нападение. Жители, собравшиеся на сход, захотели освободиться от гнета, сбросить захватчиков, подняли восстание. Но захватчики кинули на подавление бунта карателей, и восстание было жестоко подавлено, в селе шла расправа.
У крыльца правления, где еще недавно толпился сход, теперь было пусто. Одиноко и дико трепетал красный флаг с серпом и молотом, и в этом трепете бессмысленного флага был ужас подавленного восстания, безнадежность сопротивления.
«Мой народ! – думал он отрешенно. – Мой народ!»