За три года поднимем хозяйство, не хуже прежнего. Как наши отцы после войны страну поднимали. Из пепла да прямо в космос! Только захотеть, всем собраться. Друг дружке руки протянуть! А я вам свои протягиваю!

Председатель вытянул с крыльца свои длинные, вылезавшие из рукавов руки с огромными черными ладонями, пропитанными железом и смазкой. И люди потянулись к этим ладоням, словно хотели их все разом пожать.

Мужик с расцарапанным лицом в замызганной синей рубахе по-петушиному подпрыгнул, хлопнул себя по бокам руками, словно хотел взлететь:

– Мироныч, пойдем за тобой! Надоело водку жрать! Анька из города вернется, чтоб водку из магазина долой! Если водку на прилавке увижу, сам разобью о ступени к ядреной маме! А кто ее, суку, станет с земли хлебать, тому бутылкой по башке! – И он сжал в воздухе кулак, разбитый в кровь то ли в паденье, то ли в пьяной драке.

– Надо мужиков, которые баранку крутить умеют, надо их из города обратно домой зазывать. – Инвалид в камуфляже тряхнул пустым рукавом. – Ежели бы мне какой-никакой грузовичок или трактор доверили, я бы с ним одной рукой управлялся. Чай не бэтээр!

– Вы наших мужиков из тюрем верните! – прокричала тонколицая, с кудряшками женщина на длинных ногах, обутых в калоши. – Сам, Мироныч, поезжай в колонию, поговори с начальством. «Так и так, освобождайте досрочно. Им работа в колхозе есть, воровать не будут». А мы, бабы, за ними присмотрим.

– Надо из города учительницу Клавдию Петровну вернуть. Обустроить ее здесь по-людски. Двойной оклад положить. Куда ж с детишками без школы? – Это выкрикнула молодая женщина в сбитом набок платке и в грязном фартуке, которые мешали разглядеть в ней красавицу.

– Люди, Мироныч дело говорит! Надоело по-скотски жить! Пока он кредит возьмет и трактор купит, давай село приберем. Мусор с улиц сгребем, заборы поправим, деревца у правления посадим! Вон монастырь рядом, как царский дворец, в золоте и камнях дорогих, а у нас собаки дохлые на дороге!

– Правильно! Руководи, Мироныч! Ты наш председатель! Русские победят!

Воодушевление царило в народе. Словно пали злые чары и отступило колдовство, превращавшее людей в истуканов. Все двигались, гомонили, смеялись, толкали друг друга под бока, кричали на ухо глухим старикам, втолковывали древней, притащившейся на костыле старухе. Бог весть откуда появился красный флаг с серпом и молотом, его повесили над крыльцом правления, и он трепетал над головой председателя. Появилась гармошка. Маленький мужичок в кепке молодцевато раздвигал малиновые меха, перебирал кнопки, и уже две бабы затопотали, повизгивая, выкрикивая птичьими голосами озорную частушку.

И уже расходились по дворам, выносили метлы, лопаты, вилы. Начинали грести мусор, обмениваясь зычными насмешливыми окриками.

«Мой народ!» – думал Зеркальцев, испытывая счастливое волнение. Медленно пошел вдоль села, туда, где высились какие-то руины, громоздился ворох разбитой сельскохозяйственной техники и открывалась зеленая пустошь.

Там, за селом, на некошеном лугу, лежали неотесанные бревна, так и не пущенные в дело. Сосновая кора слабо краснела, от нее веяло теплом. Зеркальцев лег на бревна, вытянулся вдоль теплого ствола и лежал, слыша далекие переливы гармони.

«Как хорошо, – думал он, – что великолепный автомобиль ХС90 примчал меня в это русское захолустье, столь не похожее на холеные европейские города, роскошные автострады, туристические красоты, среди которых в сотый раз просверкает Парфенон, Кельнский собор, венецианский Гранд-канал. А вместо этого – разоренная Родина, при взгляде на которую хочется плакать. Измученный, погибающий народ, который сражается со своим несчастьем». И это его, Зеркальцева, народ, его, Зеркальцева, несчастье. И от этого мир, казавшийся сверкающей гладкой поверхностью, по которой так упоительно скользить, вдруг превратился в таинственный непознанный объем с провалами и ослепительными пиками, и в этот объем помещалась его, Зеркальцева, жизнь, готовая рухнуть в провалы или вознестись к сверкающим вершинам.