О, милая, лживая, чёртова ты!
Тебя ни с какой не увижу черты,
тебя ни в каком не увижу окне,
ни в дуле, ни в проруби, ни в стакане…
Из всех чудес – одно лишь чудо есть

«Из всех чудес – одно лишь чудо есть…»

Из всех чудес – одно лишь чудо есть:
мир так велик, а я родился здесь;
и в добрый век здесь беззаботно рос
среди берёз и тракторных колёс.
Здесь был мой дом – от окон до небес,
здесь травы обступали, словно лес,
и бабочки летали будь здоров,
как книжки из затерянных миров.
Тут предо мной такой открылся мир,
он так слепил, зачитанный до дыр,
что свет его, как солнце сквозь листву,
я сквозь страницы видел наяву.
С тех пор всю жизнь я верю в этот свет,
в его тепло с неназванных планет,
в тот мотыльковый космос, что возник,
из света, солнца, воздуха и книг.

«Когда рождается дитё…»

Когда рождается дитё
за тканью звездных ширм,
то как хрустальное дутьё
рождается наш мир.
Какой красивй это труд —
рожденье звонких детств.
Я стеклодува стукну в грудь:
– Ну, парень, молодец!

«Мы цветов на букеты не рвали…»

Мы цветов на букеты не рвали,
мы босыми носились в лугах,
лишь головки цветов застревали
между пальцев на наших ногах.
Ну, а нам бы что поинтересней,
чем вот так разглядеть впопыхах
тех цветов неподдельные перстни
на исхлёстанных наших ногах.

Молния

По полю люпина
ступала корова – ну прям королевна!
А тучи уже тяжело, как лепнина,
висели над полем рельефно.
Не будь той коровы
(поди, уж её обыскались, вражину)
и я бы не встал за здорово
живёшь под сосну без вершины,
где, как в кинозале,
когда в темноте оборвёт кинопленку,
трах молния – зарево зарев! —
в меня и сосну, и бурёнку.
Те жёлтые токи
спаяли всех нас, всех троих воедино.
Я рвался из огненной тоги,
в чужие миры уводимый.
И вкруг меня плыли
мои возраста, будто скок из матрешки,
и в первом, мохнатом от пыли,
я был босиком и в матроске.
И будто я клянчил
у мамы, но только безмолвней, безмолвней,
рисунок сосны – одуванчик
от понавтыкавшихся молний…
Очнулся. Трухлявость
в руках и ногах. Встал, свинцовоголовый.
Сосна от дождя отряхалась,
люпин поедала корова.
В том поле просторном
качаясь (корова качалась поодаль),
познал я родство не родство, но
какую-то сцепку с природой.
Что нет меня чисто,
как чисто людей не бывает в природе,
и смерть убивает – бесчинство —
не насмерть, а только навроде.
Наверно, крамольней
не думал. Вернулся я, как из разведки,
к своим, где не ведают молний,
лишь пальцами лезут в розетки.

Корова Икона

Корова Икона (белая морда с рыжей каймою),
что же ты вспомнилась, скажи на милость?
Сыто подойник гудел, «как перед войною»…
Икона, на тебя и вправду молились!
Твой белый лик был бабушкой зацелован.
Вымя твое светилось в хлеву, как Иисуса тельце.
Ты молоком поила даже свирепого зайцелова
кота Заломайко (уши заломаны в детстве).
Тебя бы по справедливости в красный угол,
а ты коченела всю зиму костлявою ряскорякой.
А по весне тяжело уходила от плуга,
а тот планету держал как якорь.
Говорят, что Будда в одном из своих превращений
сам на себе испробовал эту шкуру коровью,
оттого-то и нет у индусов
скотины священней.
Только и Русь к ней, корове,
с дочерней любовью.
За потраву чужого овса проткнутая жердью,
Икона лежала за гумном в крапиве
и молча мучалась перед смертью,
а обломок жерди качался в боку,
как бивень.
Не стало Иконы, мир стал для бабушки шаток.
Не молиться же на маслозавод-химеру!
Может, поэтому, когда ей перевалило
на восьмой десяток,
бабушка перешла в старую веру.

«Заблудится солнце…»

Заблудится солнце
в лохматых верхушках деревьев,
запрыгает белкой
по лапам размашистых сосен,
и будет то время —
мы снова вернёмся в деревню,
в простую и тихую, старую добрую осень.
Про просекам узким пройдём,