– Стой! – старуха вскочила на все четыре конечности, чуть не зайдясь в кашле от непривычного для связок крика.

Змей замолчал. Замолчал ветер, остановились цикады. Женщина отчетливо услышала, как по чешуйчатой морде расползлась ухмылка.

– Стой, паскуда! Стой!

– Как неожиданно! Или, все-таки, ожидаемо? – голос стал плавно перемещаться то вправо, то влево. И – все ближе. Существо явно издевалось. Издевалось здоровьем, силой, знанием произнесенного имени, – А и ладно! Не станем придавать значения некоторым оценочным суждениям. Слова – лишь налет, отображающий степень болезни.

– Климент! – все еще на карачках, проскрипела старуха, глотая спазмы кашля.

– Климент! – последовала пауза, старухе показалось, что обладатель голоса что-то достает, что-то изучает, сверяется, – Все верно, Климент! Климентушка, малыш, как когда-то звала его полоумная мамаша, – это были последние слова неведомой твари, произнесенный с издевкой.

Не взирая на страх, на дикий, животный, страх, старуха истово слушала черного змея, и слова щедро вливались в уши, заставляя расширяться зрачки, дрожать пальцы.

Кто-то расщедрился, следуя неясным резонам, выложил старухе страшную тайну. Ту самую, за которую ведьма и готова была грызть глотки, рвать кишки. Гробить здоровье, терять крупицы рассудка, продавать по частям душу, и гнить, гнить, гнить. И кем бы ни был этот некто – ей было плевать.

Голос обрисовал многое, голос поведал о нескончаемо важном, разверз под ногами ведьмы адовы бездны, и две мрачные звезды, мелькающие между разорванных облаков уходящего мира, отражались в проступившей влаге глаз беспощадной и больной женщины.



И Алеф был рядом, и был свидетелем.



Глава 3


В городе мертвых


Угли под кучевыми облаками рдели кармином не напрасно, дожидаясь, чтоб их раздули. Уже вскоре после заката ветер заставил изгибаться кроны старых тополей. В наползающей темноте их танец напоминал маету водорослей под тяжёлой штормовой водой.


Но куклы этого не видели. Пластик без пульса и кровотока не обязан понимать холод и тревогу. Куклы помнили и знали лишь то, что видели дома. И только то, что понимали. Как зеркало в прихожей. Оно видит много, но только то, чему случится предстать пред ним.


При свете угасающего дня старый человек, исполняя желание супруги, оставил их на свежей земляной горке среди смеси пластиковых и настоящих цветов. Оттянул, как мог, до вечера, но – принес и оставил.


– Вот и все! – старик не вытирал слезы, не замечая даже каплю на кончике обвисшего старческого носа.


Впервые за эти бесконечные часы они остались наедине, и теперь он бормотал ей несложные слова, то теряя, то восстанавливая их ход:


– Вот и все… Так, наверное, оно и должно было быть… Вот так… Вот, значит, так… Вот так…


Он всунул сухие пальцы в рассыпчатую землю, положил лицо на букет астр, и говорил, говорил, говорил. Никак не мог сказать самое нужное, то, что нужно сказать, если надо прощаться на целую вечность, иногда слыша ответы и реплики, и смутно догадываясь, что голос ее стал моложе.

В конце концов сообразил, что подступают сумерки. Поднялся, невнимательно отряхнул землю с колен и рукавов.


– Что ж… – помедлив, проговорил он, – Тут сейчас такое начнется… Лучше оттуда наблюдай! – задумался, – Дети только…


Тяжело вздохнул, перекрестился, и, оглядываясь, как супруга Лота, заковылял на пустую остановку, перебирая дни, когда обещал ей, что умрут они только вместе, и только в один день.

Некоторые из паломников города мертвых в наступающих сумерках обратили внимание на аккуратно рассаженных на свежей могиле необычно красивых кукол. Но, проходя мимо, никто не задерживал взгляд. Если игрушки, то, наверняка, под ними ребенок.