Тут Жешка принималась хохотать до слёз, до колик. Она была фантастически некрасива, но и это превратила в лишний повод для веселья. Неделю спустя мы, слегка обалдевшие от Жешкиной болтовни, восхищённо смотрели в зеркало на мамин наряд – открытый, воздушный, «с изюминкой». «Фик-фок на один бок», – смеялась мама. И кто бы мог подумать, что он перешит из старого.

А за Малым Каменным мостом, возле кинотеатра «Ударник», находилась наша «придворная парикмахерская», куда мама часто брала меня с собой за компанию и для забавы. Я и правда забавляла весь зал, читая стихи и распевая песни. Особенным успехом пользовались песни Вертинского, которые всегда бисировала. А публика там была требовательная. Парикмахеры походили на лордов: сдержанные, корректные, целовали дамам ручки. Один из них – седовласый и статный – был, конечно, первым лордом и лучшим мастером. Все они, независимо от габаритов, как бабочки вокруг цветка, порхали в безукоризненно белых халатах вокруг своих дам, орудуя щипцами с лёгкостью необычайной: нагревая, остужая, вертя их в воздухе и поднося на мгновенье к губам, чтоб, доведя до нужной кондиции, соорудить нечто феерическое на дамской головке. Огромные зеркала, просторные залы, широкие окна, где на подоконниках почему– то стояли потрескавшиеся от времени мраморные бюсты не то древнеримских богинь, не то матрон. Не парикмахерская, а дворцовая зала.

Свой парикмахер, свой сапожник, своя портниха… А ведь мы с мамой едва дотягивали до зарплаты, особенно пока жили вдвоём. Но когда дотягивали, шли «пировать», покупали в Столешниковом (непременно в Столешниковом!) два пирожных «картошка», а в магазине «Сыр» на улице Горького сто граммов сыра. Боже, какой там стоял сырный дух! Казалось, сами продавцы и даже вывеска на магазине сделаны из масла и свежих сливок.

Вообще Москва конца сороковых и пятидесятых – это мильон соблазнов, город, созданный для нашей с мамой гульбы. Один только Сад Эрмитаж чего стоил. Мы иногда проводили там целый воскресный день, гуляя, читая, дремля на скамеечке, а вечером шли на Райкина. Густые заросли делали сад загадочным, но любая тенистая аллея непременно выводила к маленькому кафе или палатке с чем-нибудь вкусным. Днём было тихо и немноголюдно, зато вечером вспыхивали разноцветные лампочки, на дорожках появлялась нарядная, благоухающая публика, а на эстраде – духовой оркестр. В Летнем и Зимнем театрах начинались представления, в кинотеатре – фильм, и не знаешь, куда бежать.

Недалеко от Эрмитажа в одном из переулков жил скорняк, к которому, впервые услышав от мамы это странное слово, я мечтала попасть. К моему разочарованию, скорняком оказалась обыкновенная пожилая женщина, единственной особенностью которой было синее пятнышко на губе. Но и тут ничего интересного: «Укололась булавкой», – объяснила мама. Зато квартира превзошла мои ожидания. Не квартира, а берлога, где тихой и тёмной жизнью жили меха и шкуры. Они валялись на широком диване, лежали распростёртые на столе, висели, сколотые булавками, на деревянном женском торсе, который легко поворачивался на одной ноге. Но настоящим логовом был необъятный зеркальный шкаф, где на многочисленных полках лежали чёрные, рыжие, серебристые шкурки, а на распялках висели готовые и полуготовые шубы и полушубки. Казалось, раздвинь их, и попадёшь в бесконечный лес шуб, откуда нет возврата. Много лет спустя, читая своим детям сказку Льюиса «Ведьма, Гардероб и Лев», я вспомнила этот глубокий таинственный шкаф. «Но что могла делать у скорняка мама?» – подумала я, написав эти строки. У неё ведь не было в те годы никакой шубы. И вдруг ясно увидела пальто с каракулевым воротником и такой же шапочкой – мамина бессменная зимняя экипировка в течение многих лет.