Потом вроде бы даже услышал я, разожгла она свои глаза, как тогда. Конечно, этого мне не было видно, но я знал, что сейчас они сияют у нее особым блеском. А узнал я об этом потому, что дыхание ее расходилось. Захлебываться она им начала.

«Чтобы не зря говорили, – шепчет тетя Даша, – а то, считай, дегтем мазанная, а сама чистая до стыдобы».

Эти все мудрости до меня еще не доходят. Я слышу, как пахнет колбасой и тушенкой, мне хочется есть, но я ни за что не притронусь к ее роскошеству. Я – мужчина. Я пришел не затем.

Я не сразу понял, откуда появилась невесомость. Легкость, которую я испытал прошлый раз, была другой. А сейчас я действительно куда-то летел. И даже побалтывал ногами.

Может, со мной был голодный обморок, но только я могу поклясться, что не помню, когда тетя Даша, обхватив меня посередке, понесла к разобранной постели. Я даже не успел сообразить, как себя вести, когда она – в два шуршания – скинула с себя все, в чем была, и занырнула ко мне под одеяло. Где, кстати, я лежал при полной амуниции.

«Пусть теперь говорят!» – приговаривала она, не снимая, а срывая с меня одежду. Только один карпеток на левой ноге мог подтвердить, что когда-то я имел пристойный вид.

Потом она стала облапивать меня своими руками, которые, как и губы, тоже жгли.

А следом пришли к ней и слова. Я сроду не слышал больше таких слов. С кем только она меня не сравнивала: и с солнышком, и с ягодкой, и с лазоревым цветком, и даже со стебелечком света. Последнее мне было не очень понятно, потому что настоящих стихов я в ту пору не читал, поэтому не понимал, что это уже поэзия.

Слушая ее воркующий, будто нутряной, шепот, решил и я блеснуть взрослым красноречием, и произнес: «Прости мя, господи, так твою мать!»

И все же я, наверно, немедленно уехал, если бы еще одна внезапность со мной не приключилась. Я – влюбился. Нет, не в тетю Дашу, конечно. В девчонку, что жила по соседству. Шуркой ее звали. Смугленькая такая, носик с привздернутостью. В карты мы к этим соседям с теткой Марфой ходили играть.

А из меня, надо сказать, картежник в ту пору был липовый. Я едва короля от дамы отличал. Да и Шурка, заметил я, тоже не дюже интересуется этой стариковской игрой.

В общем, сперва мы просто одновременно заскучали. Отошли в уголок возле печки. Сидим. Ну я, понятное дело, стал ей разное плести о своей жизни. Женщины страсть это любят. Исповедью им моя трепотня кажется.

Но Шурка слушала меня как-то по-особенному, даже моргать забывала. Отчего глаза у нее еще красивше становились.

Рассказал я ей все то, что когда-то вылепал тете Даше, и подумал: вот сейчас она скажет: «А ну катись-ка ты отсюда квадратным колесом!» Нет, хмелеет глазами и вдруг произносит: «Какой ты особенный!»

Всякие слова слыхал я от тети Даши: и сахарным она меня величала, и медовым, и еще черт-те знает каким, а вот до «особенного» не додумалась. Значит, у каждой бабы есть какое-то свое слово, которым она и поражает нашего брата в самое сердце.

Словом, сник я, как цветок, который кипятком полили. Да и она, гляжу, щеками пригорать стала: вот-вот дым пойдет.

«И ты, – говорю я ей в ответ на ее «особенного», – тоже ничего. – И зачем-то прибавляю присказку Валета: – Если к тебе присмотреться».

Сказал я это и тут же пожалел, что бухнул лишнее. Кончился в Шуркиных глазах праздник – вот-вот заплачет девка. Ну я ей, конечно, как соломки под бок, утешинку подкидываю: мол, пошутил я все такое прочее.

«Знаю», – отвечает она, а настроение, вижу, к нулю движется.

Пошел я домой и еще одной взрослой мыслью обзавелся. Не грех слукавить девке. От этого она еще лучше станет.