Опершись о ребра батареи, Алина наблюдала за выверенными движениями. В детстве ей отец казался волшебником, этаким Оле-Лукойе, который из спринцовки брызгает молочной струйкой на картину, и фигурки внутри начинают дышать, двигаться, проживать свою кукольную судьбу. Теперь же – где-то в подреберье – вскипала, пузырилась обида. Как он может рисовать, ерничать, когда у нее такая беда?! Слезы с новой силой подкатили к горлу, и Алина судорожно всхлипнула.

Отец вынырнул из картины, словно ловец жемчуга из морской бездны, подмигнул:

– Эй, хватит уже нюни разводить! И ты доверишь свой талант какому-то столичному хлыщу?! Как там у Пушкина? Так пусть толпа колеблет твой треножник. Ты сам свой высший суд. Ты царь, живи один… Что-то такое.

– А я не хочу одна. – Алина подняла на него перекошенное обидой лицо. – Я хочу… Я хочу, чтобы ты заступился.

Отец отбросил кисть и посмотрел ей прямо в глаза:

– Хочешь, чтобы тебя взяли на ручки и пронесли в рай? Так вот этого не будет, дорогая. Ты сама должна пробиться.

Алина как будто впервые увидела и эти карие, с омбре в черноту, глаза, и оголенную лысину, и седеющую бороду, собранную зажимом в жидкую косицу, и пестрядь фенечек вокруг жилистых запястий – постаревший Джек Воробей. Человек без рода и племени.

– Мне бы твою броню. – Голос ее дрожал. – Теперь я понимаю, почему мама не смогла с тобой. Ты эгоист, пальцем не пошевелишь, чтобы помочь. Ну и черт с тобой!

Алина выскочила из мастерской, хлопнула тяжелой дверью, едва не улетев в проем винтовой лестницы. С тех пор она с отцом, можно считать, не общалась. Так, пару раз случайно пересеклись в городе, отец приглашал в мастерскую, звал посидеть в кафе, но Алина всякий раз уходила от разговора. Тогда это ей казалось логичным. Сегодня – жестоким. До боли, до мышечного спазма в горле. Броня берегла отца от критики, от близких, от жизни, но от болезни и смерти не уберегла. Отец умер больше трех месяцев назад от коронавируса, и этот факт обойти уже невозможно.

Потом она не раз прокручивала тот разговор в мастерской, сожалея о несостоявшихся встречах и несказанных словах, обвиняя себя в черствости, негибкости, высокомерии и бог весть каких грехах, которые рушат и без того хрупкие мосты между людьми. А вчера позвонили из Союза художников, попросили забрать из мастерской отцовские вещи: помещение хотят отдать кому-то другому – не пустовать же государственным метрам.

До мастерских Алина добежала быстро, минут за десять. На бело-сером фоне февральского неба отчетливо выделялись две широкие восьмигранные башни – Северная и Южная, называемые в народе Касей и Басей. Как будто цветные карандаши – розовый и персиковый – воткнули в землю острыми носами среди унылых пятиэтажек. Было в этих башнях что-то восточное: то ли форма, напоминающая индийскую ступу, то ли арочные окна с пилястрами, то ли кружевные пояса карнизов по краю.

Мастерская отца находилась в Северной башне. По скрипучим ступеням Алина поднялась наверх. Третий этаж, а по ощущениям – почти небо. «Зато звезды светят ярче и дураки не слышны», – кажется, так говорил отец. За деревянной дверью – круглая комната, выбеленные стены с высокими потолками и картины – повсюду картины. Если ловить дзен, то только здесь.

Над столом, заваленным кистями, мастихинами, тюбиками и баночками красок – первозданный хаос! – она заметила карандашный рисунок, сделанный неумелой детской рукой. Малиновая лошадь скачет по небу, ее пышная грива топорщится одежной щеткой. По нижнему и верхнему краю листа, будто в зеркальном отражении, тянутся поезда многоэтажек. В нижнем углу отцовской рукой сделана пометка: «Алина, 5,5 лет». Ее рисунок! Странно, она никогда не видела его здесь. Может, отец повесил уже после ссоры? Теперь не узнать.