– Я всегда утомлена. К этому я привыкла. Разве не прекрасное место?
Мы были у озера, на небольшом полуострове, поросшем травой и деревьями; поднялся ветер, что здесь случается нередко, и поверхность воды взволновалась. Я взял ее шаль, которую она положила подле себя на плетеную скамью, и укрыл ее плечи.
– Мне нравится ветер. От него я чувствую себя частью этого мира.
Глаза ее от болезни стали больше; казалось, она смотрит на меня с невиданным прежде вниманием.
– Что ты шьешь?
– Это тебе. Женевский кошелек. – Так называли небольшие, искусно вышитые кошельки, какими в этой местности пользовались купцы. – Я вышиваю на нем портрет папы. Пусть останется тебе на память, когда ты отправишься в странствия.
– Я предпочел бы, чтобы у меня был твой портрет.
– О, я уж не та, что была. – Она взглянула на горы за озером. – По крайней мере, я не состарюсь.
– Прошу тебя, не говори…
Она снова внимательно посмотрела на меня. В ее истощенном лице я, как мне думалось, различил некое видение старости, которой ей было не достигнуть.
– Я не боюсь правды, Виктор. Солнце мое закатывается. Я знаю.
– Здесь ты поправишься. Для твоего недуга существуют лекарства.
– Называется это чахоткой. Хорошее слово. Я чахну. – Я собирался было сказать что-то в утешение, но она подняла руку: – Не надо. Я к этому готова. Мне представляется величайшей удачей то, что я могу сидеть здесь, подле нашего любимого озера. Знаешь ли, оно со мною разговаривает.
Внезапно ее охватил приступ кашля, мучительный и долгий. Я хотел заключить ее в объятия и успокоить, но она, полагаю, не желала утешения.
– Озеро – компания вполне веселая. Напоминает мне обо всех счастливых днях, что я знала. Рассказывает мне о твоих великих приключениях в Англии.
– О чем еще?
– Оно говорит со мной о покое.
– Элизабет… – Я опустил голову.
– Не надо слез, Виктор. Я вполне довольна. Порой я сижу здесь ночью…
– Позволяют ли это доктора?
– Мне удается ускользнуть. Во время сна нас не беспокоят, а возвращаюсь я всегда до восхода солнца.
И вот я сижу тут в темноте, гляжу на воду. На некоторых лодках есть керосиновые лампы, и ночью они плывут передо мною, словно частички светящегося пламени. Это так ободряет. Часто я думаю: вот, должно быть, на что похожа смерть – на созерцание дальних огней. Ах, вот и папа идет.
Отец шел по лужайке к нам. Одет он был строго, на нем был темно-зеленый сюртук и галстук; лишь быстрый шаг его указывал, что ему не по себе.
– Виктор, тебе следовало зайти ко мне.
– Я прибыл в Женеву вчера поздно вечером, папа. Времени не было. Разве вы не получили письма, что я послал из Оксфорда?
– Я ничего не получал.
Я понял, что вид Элизабет сильно растревожил его; мне ясно было, что ее состояние ухудшается с каждым днем.
– Я забросил дела в Женеве. Ты ела сегодня, Элизабет?
– Немного хлеба, размоченного в молоке, папа.
– Тебе необходимо есть. – Он положил руки ей на голову, будто желая благословить. – Тебе необходимо набираться сил. Хорошо ли тебе спалось?
– Да, превосходно.
– Хорошо. Еда и отдых. Еда и отдых. – Нагнувшись, он поправил шаль у нее на плечах. – Ветер дует прямо с гор. Не возвратиться ли тебе в комнату?
– Доктора превозносят достоинства свежего воздуха, папа.
– Вполне возможно. Но видела ли ты, чтобы они сидели у озера? Мне самому становится прохладно. Виктор, помоги мне увести твою сестру.
– Я вполне в состоянии идти, папа.
– Разумеется, Элизабет. Мы пойдем рядом с тобой. Виктор, возьми сестру за руку.
Когда она поднялась с плетеной скамьи, я понял, что она очень слаба – она словно чуть покачивалась на ветру, и на мгновение мне показалось, будто она потеряла равновесие. Она оперлась на меня и засмеялась, как бы над собственной немощью.