Даже смерть – и та, наверно, вроде эха, вроде эха…
Май. Черемуха. Молитва. И куда-то – провода.
***
На закате (жизни этой)
плакать ли (по жизни той)?..
Я кормлю себя конфетой,
что обернута слюдой.
Это вкусно и реально
(ирреально иногда).
Есть и ванная, и спальня,
и (присутствует) еда…
«Что еще для организма
надо?..» – говорит Ламарк.
У Ламарка даже клизма
есть и душ Шарко (в подарок).
Но – закат… (откуда слезы?..)
Но – несбывшееся… (тут.)
Ни поэзии. Ни прозы.
Просто цветики цветут.
Просто птичка (на оградке).
Просто циферки (в кустах).
И пчела во все лопатки
мчится в улей (в двух верстах).
***
На месте испарившейся любви —
крупинка соли, вытекшей из глаз.
До Краснодара, поезд, не зови!..
Там – пустота, которая – Кавказ.
Там – города, куда и рельсов нет.
Зачем же ехать поездом туда,
где камни спят под миллионом лет,
где с гор стекает времени вода?..
Зачем же ехать мне, грызя вагон
от Нелюбви, которая пришла?..
На тридцать лет опаздывает он.
Холодный. Из железа и стекла.
И зря на нем написано – МАЙКОП.
Пустой перрон. И некому читать.
Про то, что было (или – быть могло б).
(Когда тебе – допустим, двадцать пять.)
***
Человек из-за окошка смотрит в сторону луны.
Там несбыточное что-то уронило семена.
(Тридцать лет тому назад уж.) Но – дожди запрещены
на Луне (планета это). (Да и жизнь запрещена.)
Потому «сварю-ка кофе» – так подумается мне.
Откушу кусок щербета, что от жизни от земной.
То есть нечего маячить, понимаете, в окне.
Хватит и того, что было-приключилося со мной.
На Земле (планета это), где и Бог есть, и вода.
На Земле, где кипарису – десять тысяч лет уже.
«Ты постой под кипарисом», – говорю себе тогда.
(Тридцать лет спустя. Хотя бы, понимаете, в душе.)
Чтобы что-то щебетало – о несбыточном, о том,
от чего подушка мокнет (хоть дожди запрещены).
Помычи в ответ, дружочек, в кипарис беззубым ртом.
Да заколоти окошко – то, что в сторону луны.
***
П. Корнилову
№ 2 – напишу на тетради,
написал на которой – РОМАН.
«Фу, опять о двуспальной кровати!..» —
скажет кожаный (с виду) диван.
Там сидели когда-то: Тургенев,
Лев Толстой, Мережковский, поди.
Он скрипуч. Он, наверно, шагренев.
У него, может, жаба в груди.
Что же ерзаю на табурете
я такой литератор сякой,
ни «Отцы» не пишу я, ни «Дети»
этой самой, спрошу я, рукой?..
И никто не ответит отсюда,
где карман возле сердца пришит.
«Попроси Льва Толстого покуда.
Может, он пописать разрешит».
Это голос Корнилова Павла
в ноосфере, наверно, жужжать
начинает. «Роман-то не явно
про двуспальную, Павел, кровать», —
устремляю глаза в ноосферу.
Улыбается. Кто-то. «Ну-ну».
…Обнимая Холодную Веру,
И. Мозжухин отходит ко сну.
***
Ю. Бекишеву
Это будет, возможно, легендою, Юра,
где мы, ясно, бродили (а может быть, хмуро).
(Это как посмотреть из бинокля сюда.)
Мы, наверное, были чуток не отсюда —
ты и Саша Бугров (я – наверное, буду,
если в Вечности третье отыщется «да»).
Не в поэзии дело одной – разумею,
но в страдании душ, где еще птолемеи
что-то в небе искали, живя на земле.
Вот и мы… понимаешь… «Да я понимаю».
Это голос откуда?.. Кого?.. (Николая
Гумилева, должно быть.) (Улыбка пчеле.)
Но страдание душ – эфемерно по сути.
Не печорины мы ведь, не «лишние люди»,
если близится 70 (цифра в уме).
Что же нас отличало от этой лягушки,
озирающей Шаговский пруд?.. Тень чекушки,
что допьем на поминках (по той Костроме)?..
КОВРИГА
Имея на руках (неоспоримо) книгу,
я (все-таки) пишу другую, но – свою.
«Зачем, зачем, зачем?..» – я, дожевав ковригу
(похоже – бытия). От мысли устаю —
не знаю, мол. Зачем охотники по снегу
бредут, бредут, бредут четыреста уже
календарей?.. Душа дается человеку
поводырем. Ага. А человек – душе?..
Не знаю. Бытия чтобы жевать ковригу,