Летом сытые хариусы заходили в протоки и рукава со спокойной водой и там гуляли. Вода чистая, прозрачная, захочешь пить – любая лунка к твоим услугам, каждую рыбину видать: кажется – можно рукой схватить. Но хариус очень пуглив, заметит тебя на берегу – стрелой уйдет в тень. Спрячешься за куст, укутавшись от комаров, и вот потихоньку подкидываешь ему крючок с червяком. К самому носу подведешь, а он – юрк – и обойдет его брезгливо. И так случалось подолгу играть. Вот он перед тобой весь на виду, как в аквариуме. Поймаешь кузнечика, насадишь. Вмиг на всплеск слетятся рыбешки. Но тут же разочарованно отпрянут. Нет, и на кузнечика не берет. Стоит таежный июль – самый сытый для хариуса месяц.
Но все это было в далекие 1950-60 годы. Теперь и на Колыме реки не те. Уже во время перестройки судьба меня свела в городе Мышкине с Татаркиным, бывшим колымским заключенным. Он отсидел свой срок в лагере как раз на прииске имени Покрышкина, позднее переименованном в поселок Нелькан, а потом вольным там проработал до 1975 года. Затем, выйдя на пенсию, приехал на родину жены, в Ярославскую область.
– Теперь там все по-иному, – махнул он рукой. – На малых речках поставили драги для промывки золота. Ты видал, какой вода становится после драги – мутный, грязевой поток. А хариус любит чистую воду… Какая там рыба!..
Татаркин давно умер. Несколько лет назад я узнал нерадостную новость, что и «городское поселения Нелькан Оймяконского улуса в 2008 году прекратило свое существование». То есть с ним произошло то же, что и с сотнями наших среднерусских сел и деревень. У Нелькана, за болотом, осталось большое поле галечника, широко утыканное колышками с номерками – заключенное кладбище, как мы его называли, могилы которого я сколько раз ни пытался пересчитать – сбивался со счета.
***
…Весь весенний, серый день шел дождь. Под старыми обрубками ив бурлит по валунам городской, грязный ручей и, где впадает в Волгу, разливаясь, натягивается серым полотном, водит в воде затопленными, уже зазеленевшими ветками ивы. Старуха больная в избушке на волжском берегу умерла, и весь собрали её скарб и отвезли на свалку. Остался полиэтиленовый мешок со старухиной чистой одеждой и старое, вынесенное в сени одеяло. Дочка-пьяница хотела пожить в избушке и, побрезговав, вынесла вечером и бросила все это тряпье у ручья.
Воздух мягкий, пробудился, и потеплели, ожили по берегу тела старых ив в морщинистой, омертвевшей коре. Лишь весной, в такие краткие дни, улавливается это – обычно древесную жизнь так не чувствуешь. Все сливается в одно, приживляется друг к другу, теплеет, и воздух сам оживает. Только шум ручья глухой, сточный – не такой, как у свободной воды, вода грязная, как после стирки. И тут лежит на виду этот прозрачный мешок со старухиным бельем и зеленое, старое, стеганое одеяло в коричневых следах кала. И этот ком цветной, странный на голом берегу, тоже сливается с весной и растворяется в общем умягчении пробуждающейся жизни; и что-то повествует понятное только грязному снегу, камню и черной, сырой, сгнившей траве. Хочется вслушаться, понять глаголы этого смысла, тающего в нежном парке, льнущем к старым ивам и щеголеватым, голым еще березкам…
Шум воды действует на меня гипнотически. Опять милые воспоминания замирают в груди и заполняются звучащим, влажным сумраком…
Вот я стою на перекате у загородки с удочкой; светлая, прозрачная колымская ночь через час-другой кончится. Самое тихое время. Впереди, загораживая небо, стеной встает сопка, по бокам, другие – уже невидимые в дали, такие же исполинские стены сопок. А котел долины вокруг все наполняется разбухающим шумом; вода звучно поет свою призрачную песню, и я, девятилетний мальчишка, погружаюсь в этот первобытный шум стихии, вечный, будто с неба, наполняющий долину. Словно там сидит кто-то большой и спускает к нам этот живой шум и сумрак. Я, разыскивая глазами поплавок, пропавший в темени волн, хочу разобрать, о чем этот шум? И уже вроде добираюсь до смысла; и понимаю его; и тут же понимаю другое, что до полного смысла, как до утра, еще далеко. И тогда я начинаю подбирать под этот шум какую-нибудь, услышанную недавно барачную песню или частушку, и так пою про себя под падающую, наполняющую мир с серых небес музыкальную стихию… Иногда забудешься в ней, затонешь, как во сне, еще минута, кажется, и – потеряешь себя…