и задёрнуты шторки. —

Никто не нарушит покой.

Ночь давно отошла,

но её грозовые копыта

ещё цокают тихо

над вечной, как небо, рекой.

Нужно было рвануть

вслед за ней. —

И куда привела бы?

Да и время ушло —

все порывы мои позади.

Только голос любви —

отголосок, стихающий, слабый,

бередит иногда,

но уже замирает в груди.

Распахнуть ли окно,

чтобы запахи

летнего сада

взбудоражили дом,

всколыхнули его

забытьё? —

Но внутри тишина,

и былого тревожить

не надо,

и во сне называть

невозможное имя твоё.


***


Сама себе кажусь большим кустом,

задумчиво бредущим через поле.

Остановлюсь, вздохну о прожитом.

О том, что стало тихо нынче в школе,

закрыт большой сельповский магазин.

Хоть флаг ещё торчит над сельсоветом —

дверь заперта. И сколько лет и зим

в деревне жизнь протеплится? – Об этом

не знает куст. Да и к чему кусту

тревожиться и будоражить память?

Иду вперёд, цепляя пустоту

для всех ветров открытыми корнями.

Влад ПЕНЬКОВ. Жемчуг обречённых


РУССКОЕ


1

Перевернётся новая страница

замысловатой повести недлинной,

и то, чего так сердце сторонится,

вонзится в сердце лапкой голубиной.


И вынет сердце. Запахи аптеки

смешаются со сквозняком извечным,

которого не ведали ацтеки —

благоуханным и бесчеловечным.


Немного праха и немного духа —

им лучше по отдельности, наверно.

И быстро перекрестится старуха-

сиделка. Набожно? Скорее, суеверно,


пока приоткрываются Сезама

прекрасные и страшные ворота

на яркой репродукции Сезанна.

Но это не её уже забота.


2

Жили-были, горевали

и садились в поезда,

целовались на вокзале,

целовались навсегда,


не пропойцы, не убийцы —

дети русские зимы.

Жили-были натуфийцы.

Жили-были так же мы.


Ничего не остаётся,

кроме «Ты меня прости».

Над вокзалом голос льётся —

«с тридевятого пути…»


3

Заболело утром сердце и

стало капельку страшнее —

на италии-флоренции

я гляжу со дна траншеи,


посветлеет в полдевятого —

за стеною то же самое:

«Я убью тебя, проклятого!»

Сложно жить с Прекрасной Дамою.


Проще с кошкой или птичкою

и привычкой к одиночеству —

самой вредною привычкою,

но бросать её не хочется.


И смотреть оттуда – с донышка —

вот Флоренция, вот семечки —

Беатриче с нежным горлышком,

певчим горлом канареечки.


4

мавритания, испания,

где угодно побывай —

многоскорби многознание

испекло нам каравай,


антарктида, эфиопия,

хочешь – вглубь, а хочешь – вдаль,

так и этак встретишь копию,

и в глазах её – печаль,


кампучия, каталония —

всё в одном твоём лице,

кататония, эстония,

с померанией в конце.


5

Выпей с горя керосину,

а не сладкого вина.

Выпей горькую осину,

керосин допив до дна.


Да, хотелось о высоком.

Так его и попроси —

керосинового сока,

сока едкого осин.


Всё другое – против правил.

У всего – не тот размах.

Жил-да-был художник в Арле,

тоже керосином пах.


А ещё вокруг – болотца,

пусть вода не глубока,

но водица пахнет оцтом —

для последнего глотка.


6

Иван Венедиктович


День опять не ходит прямо,

снова ставит мне в вину

трагифарс и мелодраму

и пристрастие к вину.


«У кого-то ночью чёрной…»

День бывает почерней.

Свищет с ветки обречённой

обречённый соловей.


Не бывает жизни ладной

и «нетрудной смерти» нет.

Только лёгкий и прохладный —

самый-самый вечный – свет.


7

Пятый томъ


Горше, чем горчица,

музыка-старуха.

Буду горячиться,

словно Пьер Безухов,


буду за свободу,

буду кушать кашу,

тасовать колоду,

целовать Наташу.


Музыку не слушать,

ребятишек нянчить,

утром кашу кушать,

наливать в стаканчик.


Может быть, уеду.

Может быть, останусь —

ревновать к соседу

ту, что мне досталась.


Слышать в час вечерний,

на закате, что ли —

музыку-свеченье,

слаще всякой боли.


ЭТРУССКОЕ

Н.


1

Мирт, кипарис, гранат.

Сосна, рябина, клён.

Закат, закат, закат

эпох, миров, племён,


особенно – звезды,

особенно – сердец.

Тирренской бороды

всё тяжелей свинец,