звереют от несостыковок их мечт с глупейшей реальностью. Самой

мне приходилось шифроваться, иначе родители юной мамы, пожалуй, и на мне могли возместить свое негодование. Весь вопрос

оказался в бабке Толика. Она знала о беременности

пятнадцатилетней подружки ее внука Толика, но когда девчонка

родила, брыкалась руками-ногами, инфаркт ее не хватил, но бабуся

навязала юному отцу мысль, что он просто «поиграл» и не имеет

никакого отношения к своему ребенку. Вот она, бабская озверелость.

Проблем не надо. А малышке, салажонке, значит, с «игрушкой» этой

нянькаться одной?

Бог есть на земле и на небе. Мама-девочка не думает, что ее

дочка – игрушка и недоразумение. Она ее любит, и ребенок платит

ей тоже любовью. Салажоночка ждет, когда ее родители, удочерившие ребенка, принесут ей сокровище с голубыми глазками-незабудками. Девчушечка родилась очень крепкая, – у недоростков

дети рождаются всегда крепкие, потому что организмы их молоды, не отравлены выхлопными газами, пестицидами и гербицидами.

Жалко только саму девочку, так рано окунувшуюся во взрослую

жизнь.

Салажонке сняли квартиру, она теперь восемнадцатилетняя

дама, – прошло три года. Ее мать, когда салажонка родила, сразу

вышла в декрет по уходу за ее ребенком, а мама-сестренка

закончила фармучилище и устроилась работать в аптеку, чтобы ее

малышка, официально оформленная как сестренка, не знала нужды, была социально адаптирована.

Толик тоже учится, но о своей дочке ничего не знает. Бабуся его

постаралась. Она растила мальчика одна. Родители Толика погибли

в одну минуту оба сразу в автокатастрофе, когда их сыну было

девять лет. Я помню, как я со своими детьми, с Толиком и его

бабушкой вместе ходили во Дворец культуры на занятия живописью.

Мои дочки и Толик бежали впереди нас, но Толик отбегал от них

подальше, бросался на рыхлый снег и колотил руками, доставая

до земли. Он бился к матери и отцу. Мальчик видел, как зарывали

его родителей, накрыв их крышками. Процесс погребения проходил

на его глазах. Психологически понятно, почему он бился в землю, —

он стучался к погибшим родителям, мечтая снов обрести их, в поисках душевного тепла. Он и салажонке рассказывал то, что

не рассказывают просто девочкам, а только маме или папе – самым

близким людям на свете.

Она перед родами позвонила, благодарила меня, сказала, что

счастлива и многое поняла за время ожидания ребенка, и что УЗИ

определило девочку. Салажонка спросила меня, как ей назвать

малышку. Я, не задумываясь, произнесла: «Оля». Это была дань

памяти по нелепо ушедшей двадцатилетней поэтессе, писавшей

детские чистые стихи. Я намеренно не открываю фамилии той

девушки, так как в местном нашем литературном обществе стала

обыденной привычка бросать в людей убивающей насмерть

критикой и отстранять тех, кто хоть на мизинец выше духом, и его

нельзя сделать рабом их собственной карьеры.

И о стихах. Это были стихи, незамутненные сильной

интеллектуальной

мыслью

и

завораживающие

своей

непосредственной пустяковинкой. Именно поэтому они снискали

такое огромное количество поклонников среди растущих

интеллектуалов, не достигших и хоть какой-либо последующей

ступени на пути своего развития. Они застопорились в этой боли

по ушедшей подруге, чья нелепая смерть привела их в тупик

лабиринта, где эти несчастные построили памятник детству – ей

и могильную плиту – себе, ибо как поэтам им нужна стезя, а на их

стезе стоит во весь рост горе, заслоняя больше чем полмира, почти

весь мир. И с этим вряд ли что можно поделать, оттого что шок, вызванный ее смертью, сильнее, чем возможность перерасти утрату.

Круг этих молодых поэтов стоит вне сакральных связей. Для них