Мы лечили отца народными средствами. Столетник, мед, калина…

…Меня не надо было уговаривать. Десять минут – и я уже бежал деревенской улицей, размахивая корзиной с куском пирога, завернутым в газету. Под ногами моими хрустел ледок, дорога была суха и тверда.

Я быстро выскочил за деревню, пересек поле с еще не


убранным турнепсом и покатился под горку в речную долину, поросшую столетним ельником. Там я знал одну поляну, затянутую мшаником, на которой рос большой куст калины.


Калину я увидел издалека. Сквозь деревья она пламенела своими гроздьями. Я выскочил на поляну, но тут же, едва не задохнулся от восторга: вся поляна была усеяна ядреными боровиками. Они темнели тугими коричневыми шляпками среди прихваченной заморозком травы, словно засадный полк ушедшего от нас лета.

– Белые! – я бросился на колени. Боровики были каменными, за ночь мороз крепко прихватил их. Но это обстоятельство, ничуть, не огорчило меня. Я набил почти целую корзину грибами, а сверху положил гроздья калины…


Счастливый, я сел на пенек, развернул пирог и принялся уписывать его за обе щеки, прислушиваясь к редким звукам осеннего леса.

– Крук! —раздалось над головой. Огромный ворон косил на меня черным зрачком с высокой ели. Он разглядывал меня так бесцеремонно, что даже не прореагировал на мое движение к палке.

– Крук! – снова сказал ворон и наклонился в мою сторону, словно собирался пикировать. Мне стало не по себе. Я впервые видел эту, овеянную легендами и сказками, птицу, вестника смерти.

– Крук, – еще раз прохрипел ворон и спустился по дереву ниже.

И тут веселая злость охватила меня. Бабушка частенько напевала старинную песню про ворона и солдата. И я тоже звонко запел:


Под высокою ракитой

Русский раненый лежал.

Он к груди, штыком пронзенной,

Крест свой медный прижимал.


Кровь лилась из свежей раны

На истоптанный песок.

Над ним черный ворон вился,

Чуя лакомый кусок.


Ты не вейся, черный ворон,

Над моею головой…

Ты добычи не добьешься,

Я солдат еще живой…


– Крук! – ворон взмахнул крыльями и поплыл над лесом.


Недобрые предчувствия ворохнулись у меня под сердцем. Я подхватил корзину и побежал домой. И только подбегая к дому, оглянулся: надо мной неотступно кружил ворон.


Двери дома были полы. Я поставил корзину у печки, и подошел к столу.

– Толя! – писала на обрывке тетрадного листа мать. – У отца порвалась язва желудка. Увезли на «скорой» в район. Нужна операция. Я с ним.


Меня словно ударили по голове. Я сел и заплакал… Напротив. буквально на глазах, таяла и проседала моя корзинка с боровиками, и только калина пламенела, как кровь.

– Ты не вейся, черный ворон, – шептал я вновь и вновь, как заклинание. – Ты добычи не добьешься.


Отец лежал в больнице месяц. Поправился он за два. Я с седьмого класса был направлен им в деревню учить второ- и четырех классников. Получилось. Отец радовался.


– Толька, вставай! – Отец тормошит меня за плечо. – Баню топить пора.

Спать хочется невероятно, но я превозмогаю себя и поднимаюсь из полуобморочного состояния утреннего сна.

Сам напросился вчера топить баню. А баню топят часов пять, дают выстояться еще, а потому затоплять надо затемно, чтобы люди засветло помылись.

На улице морозно. Над головой сияние звезд, темно, на рассвет

и намека.


Я гружу деревянные чунки березовыми дровами, перевязываю их веревкой, чтобы дорогой не рассыпались, прикрепляю сверху два цинковых ведра – носить воду – и выезжаю на улицу.


Деревня еще спит. Я первым тревожу ее утреннюю тишину. Снег под полозьями моих санок скрипит оглушительно и отдается в заиндевевших домах звонким эхом.


Мне надо пройти мимо дома молоковоза Вани Фунтикова, печника Олеши Ефремова к домику доярки тетки Нины Родионовой, живущей одиноко, мимо ее заснеженного огорода и там дальше в поле уже на берегу пруда будет колхозная баня, в которой моется все наше Подгорье.