Деревня у нас большая – 100 дворов. Своих бань почти ни у кого нет. Есть четыре колхозные. По бане на каждый край. И топятся эти бани по чередам.


Сегодня – наша очередь. Вернее, моя… Добровольная очередь идти в кромешной темноте, при одном свете звезд в волчье поле за деревню, где угрюмо стоит черный силуэт черной бани.


Я представляю эту картину, и мне делается страшно. И сразу в голову лезут всякие жуткие истории.


Старухи не раз на посиделках рассказывали, что в банях водится нечистая сила, баннушки и банны обдерихи, и что один мужик нагрешил много и выйти из бани не мог. И двери не открывались и даже окошко не мог разбить – оно словно из стали сделалось… А на утро его нашли распластанным на полу.

И еще, горькие пьяницы любят вешаться в банях – тоже рассказывали…


Я шел, а сердце мое обмирало от страха. Но шел.

…Кажется, я разбудил скрипом своих чунок тетку Нину. В ее окошке, как спасение, вспыхнул свет. Пора ей на утреннюю дойку выходить.

– Вот вернется она с обеденной дойки, – думал я, – и пойдет с бабами в баню, которую я истоплю… И все будут спрашивать:

– Кто сегодня баню топил? И жаркая, и не угарная…

И кто-нибудь скажет:

– Это Толька Ехалов топил. Молодец, парнёк. Ловкой.


…Вот она, наша баня. Превозмогая страх, я разгребаю снег перед входом и выгружаю в предбаннике дрова. Теперь надо открыть саму баню. А вдруг там кто повесился? Я прислушиваюсь, нет ли там каких звуков? Тишина, вроде, только сердце мое гулко молотит в груди.


Я решительно дергаю на себя низкую банную дверь.

В бане почти такой же холод, что и на улице. И еще кромешный мрак. Но в нос ударяет горький запах осевшего на стены дыма и родной – березовых веников. И сразу же страхи уходят.


Я укладываю под каменкой дрова, ложусь на пол и поджигаю бересту. Она весело трещит, чуть освещая своим огоньком черное нутро бани, перебрасывая огонек на поленья. И вот они уже полыхают, рождая свет и тепло. Дым клубами покидает баню через распахнутые двери. И мне становится весело. Я топлю баню!


Я беру в предбаннике пешню, ведра и бегу на пруд за водой. Я останавливаюсь на какое-то время и гляжу на небо. Звезды бледнеют с каждой минутой. А деревня уже светит огнями.

Я вижу, как нижней дорогой идут с фонарями на ферму доярки, слышу, как в заулке у Олеши Родионова заверещал пускач, потом ровно застучал двигатель трактора. Мужики собираются в лес по дрова.

Тут на тропе скрипит снег. Рыбак Андрей Круглов с чунками и пешней идет к своим сетям на реке.

– Что, Толька, – спрашивает он. – Баню топишь?

– Да вот, – отвечаю я по-взрослому, – баню топлю…

– Ну-ну. А я думал, баню топишь…

– Дядя, Андрей! – Говорю я. – Как вернешься, так приходи париться

– Приду. Я тебе за это щуку изловлю. Мамка в пирог ее завернет. Пойдешь в интернат со щучьей заготовкой.


В конце шестидесятых годов по ней ушли из деревни последние молодые силы. Ушли и не вернулись. Моих сверстников, плюс – минус два года, было в то время человек тридцать. Помню светлые ночи на горе Оняве, туманную реку, дальние гудки пароходов, костры и беспокойные, тревожные мысли, одолевавшие, наверное, каждого. Учеба в школе подходила к концу, и требовалось сделать выбор. Нет, уезжать нам не хотелось. Каждому была дорога своя деревня, расставание с ней страшило. И вот кто-нибудь подавал голос:

– А что, ребята, не поедем никуда! Останемся.

И тут же откликался хор голосов:

– Остаемся, только, чур, все.

Не остался ни один. Сегодня трудно найти в деревне человека моложе пятидесяти лет.


Чем занять, что могла в то время предложить нам деревня? Навозный скребок или вилы. Да и этой работы на всех не хватило бы. В бригаде был пяток тракторов, но на них работали отцы и замены не просили, на ферме матери были в силе.