– А помнишь..?

И как ловили под камнями рыбу, и как пололи на колхозном поле зачахшую кукурузу, как жгли на горе Оняве костры в масленицу и как катал нас на комбайне лучший в колхозе комбайнер дядя Саша Лебедев. И что за простор открывался с высокого штурвального мостика, как пахло спелым хлебом и близкой осенью, уже сулившей скорые перемены…


Одного не могу понять, как получилось, что все мы оказались лишь гостями в своей родной и любимой деревне и что деревенские старики зовут нас отчужденно холодно: «городовые».


* * *

…Дом наш стоял в центре деревни. Был он не так уж красив и нов, но это был мой дом, где вырос, где прошли счастливые, безгрешные, а потому лучшие годы. Лет десять, как мы уехали из деревни и дом остался под начальную школу, служил еще недолго

людям, но как-то быстро осиротел, выстыл. Зачахли кусты и яблони в саду, заросли и сровнялись ухоженные грядки, и лишь малинник, принесенный нами из лесу, одичал снова, в буйной силе захлестнул, заполонил дворик.


Несколько квартир сменили мы после. С удобствами и без них, но ни одна так и не стала родным домом.


Я подхожу к обветшавшему своему (по закону, уже чужому) дому, пробираюсь, как вор, на крылечко и сижу тихо, виноватый в отступничестве и ревности.


Далеко на реке гукнул теплоход, запоздало простучал колодезный ворот, бумкнуло в стылой глубине ведро и снова густая тишина отстаивается на деревне. И лишь за дальними разливами Судьбицы темный бархат неба изредка отсвечивает, словно кто-то большой пытается там зажечь огромную спичку и все никак не может ее вздуть…


Было. Утро выходного дня. Я лежу на печи и слушаю, как трещат дрова в топке. Тепло расползается по углам дома. Кошка, вернувшаяся с осенней улицы, вылизывает шерсть языком и, приведя себя в порядок, прыгает ко мне на печь, затевая на ухо песенку-мурчалку.


За окном сыплет дождь, барабанит под застрехой. Ветер срывает листья с березы, и они, словно солнечные брызги, устилают деревенский мир, видимый в окне.


Я вижу, как по улице проходит лошадь, запряженная в телегу с хлебным фургоном, рядом с ней в длинном плаще с капюшоном, резиновых сапогах шагает наша деревенская хлебовозка Муза Яковлевна, поповская дочь, за ней бежит Грозный – большой рыжий пес – охрана. До хлебозавода – десять километров, да десять обратно. Понедельник – выходной.


Муза ездит за хлебом много лет. Еще и меня не было на этом свете, а она ездила. Говорят, что скоро Музе на пенсию и что заменить ее не кем. Кто еще согласится за такие деньги в дождь и метель, стужу и зной ходить «на Усьё»…


Муза была тиха и немногословна. Высокая статная, но большей частью закутанная в полушалок и дождевик, она будто бы тешила в этом коконе давнюю обиду. Рассказывали, что отца ее в тридцатые годы выслали из деревни куда-то далеко на Севера, что будто бы там он и погиб. А церковь разорили, крест свергли, скоро и сам подтопленный храм рухнул. Поповский дом уплыл по волнам нового рукотворного моря, а поповская дочь, не выходившая замуж, купила у нас в Потеряеве крохотную избушку и жила там отстраненно от деревенского мира.


Я вижу, как Муза с лошадью скрылись за поворотом, но вот из подгорья, от фермы на деревенскую площадь, укрытую березовым золотом, поднялись наши героические доярки, идущие с утренней дойки. Дояркам нужно встать в четыре утра, истопить печи, сготовить завтрак для семьи, а в пять, половине шестого уже придти на ферму. Надо подоить вручную двадцать пять коров, процедить молоко, отправить с молоковозом Ваней Фунтиковым бидоны на сепараторное отделение…


Ваня тоже не молод. Но мужик в нем не умер еще. Ваня пишет дояркам лирические куплеты и исполняет их, пока грузит бидоны: