Он смеется, а потом фыркает. Очень обаятельно.
Его рука уже на дверной ручке. Бумаги, которые я только что подписала, надежно зажаты под мышкой.
– Ну, мне пора… – начинает он.
Пожалуй, мне хочется выйти вместе с ним. В нем есть что-то, действующее на меня успокаивающе, хотя мы с ним едва познакомились. Он кажется настолько человеком. Его улыбка привлекает, как и его нервозность. Очень хорошая кожа, упругая, как у младенца, и это очень мило. По ней рассыпаны мелкие веснушки.
– Ну только… Тебе не хотелось бы пообедать?
Мое сердце сжимается. В ту же секунду живот снова урчит.
– Я, наверное, просто забегу за сэндвичем или типа того. Возьму какой-нибудь ролл с авокадо и фалафелем, – продолжает он.
– Да нет, – отвечаю я, говоря сразу «да» и «нет», как делаю всегда, когда хочу сказать «нет», не обидев при этом человека, – я не могу.
– О, окей.
Он немного смущен. Наверное, услышав, как урчит у меня в животе, он думал, что я соглашусь.
– Извини.
– Не, все в порядке. Хочешь, захвачу для тебя кофе или что-нибудь еще?
Я качаю головой:
– Все хорошо, спасибо.
– Окей. Ладно. – Он поворачивает ручку. – Я оставил на столе записку со своим номером.
– Окей.
– Надеюсь, твоя голова скоро пройдет, – говорит он. Открывает дверь – моментально врывается неимоверно ослепляющий яркий свет, – выскальзывает за нее и исчезает в коридоре.
Я ложусь на пол. Просто голый бетон, без покрытия. Ни ковра, ни дорожки – вообще ничего. Спине приятно от холода.
Лампочка все еще приглушена. Мне гораздо удобнее в темноте. Не то чтобы от здешнего освещения мог случиться ожог, просто иногда слишком много света подавляет, особенно когда весь день прошел за не слишком привычными делами: я упаковывала вещи, таскала их, долго ехала. Слишком много информации – и становится больно мозгу, а не коже. Но солнце действительно жжется. Не так, как показывают в кино или сериалах; от меня не идет дым, я не обугливаюсь и не вспыхиваю пламенем. Но моя кожа обгорает, как будто в ней вообще нет пигментов, как будто я лишена меланина, как будто я абсолютно и полностью белая.
Поворачиваюсь на бок. Отсюда мне видно раковину, холодильник и микроволновку. Я не ела с самого завтрака. Отчасти потому, что была очень занята. Мамин дом я покинула в полвосьмого. Прошла последний раз по всем комнатам – убедиться, что ничего не забыто. «Розовый сад» рекомендует привозить как можно больше личных вещей постояльцев: фотографий, книг, даже мебели, чего угодно из прошлого, – потому что предметы, с которыми уже связаны старые воспоминания, судя по всему, способствуют формированию новых. Но в доме у мамы все равно оставалось слишком много вещей. По сути, она скопила их на несколько жизней, и все это втискивалось в наш маленький – всего две спальни – дом. Часть вещей были очень, очень старыми. Древнюю пару ножниц на пружине забрал местный музей после того, как я выставила их на продажу на «Фейсбуке»[1]. Один из моих еще школьных друзей, который работает в этом музее, увидел пост и поговорил с куратором, узнал, сколько она бы предложила за них, – и сумма оказалась приличной: достаточной, чтобы заплатить за пару месяцев аренды студии.
Я оставила маму в «Розовом саду» вчера, чтобы самой решить последние вопросы. Не знаю, какие бы она испытала чувства, увидев пустые комнаты; узнав, что ее выселили из собственного дома; поняв, что скоро там будет жить кто-то другой, кто снимет его. Персонал «Розового сада» говорит ей, что она там только на время и что совсем скоро вернется к себе. Они позволили ей оставить ключи от входной двери – она сжимала их в руке, пока я не ушла. Но если через некоторое время она попытается воспользоваться ими, то обнаружит новые замки.