что он создал Еву.
Я и дама
Мой кабинет в трактире.
За окнами ходят люди.
У стойки куражится пьяный,
А рядом поют: джим-лай-руди…
А у камина дама
Грустит, на меня не глядя,
Вся в алом, как кончик уха. –
Поладим?
Но стоило только мне подмигнуть,
Склонив в ее сторону голову,
Как дама вылила на меня
Презренья тусклое олово.
Потом скривила надменно губы –
Увы, от меня далеко.
А сквозь батист мерцают плечи –
Она одета легко.
Подошвы туфель белы, как сметана.
Их можно слизывать с ног.
За соседним столиком подрались,
Но мне все равно.
Ах, дама работает с 6 до 16,
Как манекен, у окна.
Так что ж, она станет в трактире ждать
Любовника дотемна?
Этот вечер влетит в копеечку мне:
пью рюмку за рюмкой, косея;
Но и дама не знает цены деньгам:
Сидит на своем плиссе.
Что за запах прячет она на груди?..
Я рою ноздрями норы,
Но дух табака, алкоголя и пота
Мне закупорил поры.
Она скрестила над столиком руки,
Две стройных мерцающих вазы. –
Может, плеснуть в них красной гвоздикой
Изо всех моих рюмок разом?..
Преподнести ей в клещах фантазии
Сердце широким жестом?
Я в восхищенье привстал на ногах
И не найду себе места.
Что-то мысли мои в голове
Кружат, словно два голубка.
Пол прогибается и скользит,
Как гнилая доска.
«– Пикколо, милый, хмельной туман,
Как пыль, с моих глаз сотри!» –
«– Не стоит мальчишке, господин,
Глупости говорить!»
Задымленный воздух вперед поплыл,
Мой стол увлекая следом.
Я свою даму сквозь алый батист
Вижу нагой, как Леду.
Что ж я должен лишь сквозь одежду
Взирать на то, что вижу?..
Я мог бы гладить нежную плоть
Рукой, как снег гладит лыжа.
Досада и горечь сердце стальным
Обручем сжали туго.
К даме моей какой-то молодчик
Подходит шагом упругим.
Тогда я вытряхиваю на стол
Салфетки, стоявшие в вазе,
И живо набрасываю эти строки
В злобном экстазе.
Две вариации
1
Рига.
Ночь.
Желтки фонарей плавали в лужах.
Дождь
пересчитывал вишни в окрестных садах,
выстукивая на листьях фокстрот
и швыряя косточки в воду каналов.
Даль
чернела окном,
укутанным плотной тканью.
Что же мне делать
в такую ночь,
когда надевают галоши?
Скрести душе подбородок,
играть клавиры на нервах?
Как устриц, глотать тоску?
И я пошел
на Московскую улицу,
в бар, где толкутся жулики и проститутки, –
грустить.
Лампы Осрама –
янтарно-желтые серьги –
качались
над моей головой.
Мороженое, тая
оранжевым яблоком,
расплывалось
на блюдечке из хрусталя,
как вытекший глаз.
Где-то вакхически
выла цитра.
Ночь
сжала овальный бар
в объятиях свистящего черного шелка.
Ближайшая липа
уронила свой лист
на мой одинокий столик.
Я, взяв его в руки,
целовал долго-долго:
потому, что было у меня взамен
ничьих губ.
Губ?
Почему же я должен
целовать только губы?
Почему не могу
целовать
этот столик,
прохладный и чистый, как девичий рот;
стену,
ту самую стену,
над которой нависла
женская туша,
белая, как перетопленный жир?
Ах, зачем губкам девушек
отдана
монополия
на мой закипающий рот!
Должно быть, затем,
чтобы я здесь сидел,
один на один
с неизбывной тоской,
и слагал эти странные строфы
о себе,
которому нравятся
губы девушек больше всего на свете.
2
Рига.
Ночь.
Пробило
двенадцать.
Оранжевые лилии фонарей
внезапно увяли.
Тьма
окутала лужи
черным блестящим шелком.
Как же мне встретить утро?
Есть сливы,
пощипывать вату воспоминаний,
танго
выстучать на зубах,
из блюдец лакать тоску?
Как же мне встретить утро?..
И я пошел
в сомнительный бар,
где не было вощеного пола,
где толпились воры и потаскушки, –
грустить.
За столик
в углу
уселся,
как причетник, постен и сух.
В бокале
передо мной
отцветало пиво
оранжевой пеной,
но губы мои
были пустыми и жадными,
как береста.
Зачем же я
здесь сижу?
Зачем?
За окнами
взмахом крыла
налетало время,
когда девушки ждут
жалящих поцелуев,
прикосновений рук,