Ксения, лежа ночью у Ксена под боком и обжигая его нечувствительную спину горючей слезой, пребывала совсем не с ним. Она опять металась вдоль той сетки, а она тянулась и тянулась длиною в жизнь, прожитую по ту сторону от него. Боль, идущая спазмом от груди и вниз в живот, сжимала её непониманием. Почему? За что? И чего она продолжает корчиться? Разве было что-то настолько и прекрасное, от потери чего так больно?
– Чего ты и помнишь? – спросила она у себя шёпотом. Что и было? Ничего, кроме совместных, диковатых, пожалуй, юных забав. А у них, как известно, нет цензора ни снаружи, ни внутри.
…Как он влетал, радостный, и наполнял собою её всю и стирал окружающий мир вокруг. Ни одного пристойного слова любви.
«Ты скучала, моя малышка, о своём большом и только тебя жаждущем друге»? – вот что он говорил. Но слова были не те, что позволены к применению в приличном обществе, конечно. И сразу демонстрировал ей это, маньяк и придурок!
«Отстань, скотина ты», – она пихалась, всегда боясь, что кто-то застигнет их в неподходящих зачастую местах для подобных-то демонстраций. Она ругалась и всегда при этом его так же ненормально хотела.
«Хоть словечко бы нежное, поэтическое шепнул, нет! Сразу это».
«Разве это не зримое доказательство моего стремления к тебе, и только к тебе»?
«Ну, скажи, что любишь».
«Я не говорю, я вопию об этом! Я и сам, весь целиком, одно любовное доказательство», – и после уже целовал в губы, не давая ей ругаться и вырываться.
«Я не хочу тебя любить, пока ты не станешь образцовым мальчиком», – но это была игра, она хотела его любить всегда.
«И не люби. Мне достаточно твоего хотения. Это неповторимо – то, что ты даёшь. Что слова? Их можно сочинить и без всякой любви. А ты разве не чувствуешь, что я весь твой? Только твой. Навеки»…
«Навеки…» – у Ксении жгло глаза, как будто в слезах был чёрный молотый перец. Где это «навеки»? Что у них были за отношения? Почему были они такими? Из-за него? Из-за неё? Что было в ней не так?
Вон как эту нежно тискал у всех на виду, волосёнки оглаживал, спинку баюкал. А её? Никогда не ласкал у всех на виду, не обнимал, а только пихал, обзывал, придумывал обидные слова и обозначения. И только наедине являл ей свою неудержимую любовь, радовался в ней всему. Конкретно-животное действо всегда трансформировалось в волшебное взаимопроникновение, всегда радостное и бурное, всегда неповторимое.
Она начала метаться от обиды за воскресшее прошлое, за преданное настоящее. И не забыл, а не нуждается в той их взаимной радости, имеет эту радость не с ней. Господи! Да что за сила разбудила в ней давно уснувший кошмар?
Ксен проснулся, стал гладить её волосы. Он уснул сразу, едва донёс свою голову до подушки, устал от горных прогулок. Длинные для мужчины волосы падали на его лицо, они вспотели от его крепкого сна, и ей не хотелось его видеть рядом с собой.
– Постригись. Чего ты как монах, – сказала она немилостиво, – даже монахи сейчас стригутся. Любишь быть не как все?
– Может, и пигмент волос сменить? Стать, к примеру, блондином? Чистым гиперборейцем? – К чему он так сказал? Что мог уловить в её страдающих мыслях – образах.
– Почему же гипербореец?
– Как был твой, тот, кто довёл тебя до попытки самоубийства. Я могу стать и «белокурой бестией», как у Ницше.
– Кто этот Ницше?
– Да так, старина – матушка. Он, кстати, жил где-то здесь в этих краях. Кажется. Не знаю точно. А тот твой, где?
– Какой мой? Кто мой?
– Твои волосы похожи на тёмный янтарь, – зашептал Ксен, не желая ругаться с нею, – на закатное солнце, на липовый душистый мед, который меня склеил намертво, как комара, попавшего в его сладкий океан. Вот представь ощущение комара, тонущего в меду.