Я поёрзал ещё, прислушиваясь, как, подлизываясь к Баху и меняя тональность, шумит вода, смотрел на крыши домов. На них, продолжая идею органа, торчали многочисленные трубы разного калибра, кое-где крыши были залатаны новым блестящим цинком. Антенны. Провода. Мансардные окна.
Я вслух вспомнил, как однажды зимой, в закусочной, она дымилась у Трубной площади, я купил чебуреков. Это такие здоровенные жаренные равиоли (синхронно поясняю Эльзе), ou plutôt des friands à la viande en forme de ravioli [15], наполненные пряной бараниной и соком (блюдо крымских татар). Там ещё, в том месте, где торчал ларёк, точнее закусочная, потому что внутри мешали круглые высокие столы (стоячка, короче), были мастерские архитектурного института. Лезли туда по лестнице из железа. А внизу, в подвале был тир института иностранных языков.
Жир с чебуреков (помню) капал мне на ботинки и замерзал на них белыми пятнами, как голубиный помёт. Я вошёл во двор Сандунов (есть такие, говорю, бани огромные, многоэтажное здание, как всё равно министерство), и по настенной лестнице забрался на крышу. Было облачно, с крыши я мог дотянуться до неба. Железо было выкрашено зелёной краской, и вдоль рёбер на нём худели полоски серого снега (к февралю он черствеет, как хлеб).
– Тир (переспросила Эльза из ванной)?
Ни хера не врубается немчура с первого раза, рассказывать нужно, как диктант диктовать, по складам. Я повёл ухом, слышу, как она поплескалась в воде. Тир (говорю), настоящее стрельбище. Сторожем служил однокашник, так что мы по ночам развлеклись.
– Патронов заебись – никто не считал!
– Стрелять в иностранцев?
– Вот именно. Так языки изучали. Берёшь языка, целились. Yes!
– Le baptême de feu quoi! [16]
Один раз секундантом был на дуэли. Два баклана стрелялись (я не шучу!). Оба промазали, но было от чего наполнить штаны и помещение газом, честное слово.
– Вы – дикие люди (сказала Эльза с удовольствием)!
– Да (говорю), мы – дикари!
Вскочив, в сопровождении собственных амбушюрных с анальными инструментов я исполнил песни и пляски диких людей. Закончив танец, я вновь сел за стол и, продолжая говорить с Эльзой, глянул в окно. Я смотрел в окно, но увидел другой город, зиму и серые перья облаков, которые, проползая над Москвой, щекотали мне лицо. Такой флашбэк нельзя было назвать приступом ностальгии (ностальгия может быть только по времени, а ни детства, ни отрочества уже не вернуть). Ретроспективные кусочки, конечно, иной раз выскакивали перед глазами, как призраки, а потом исчезали, как миражи. Сожаления не было, но щемящее чувство всё равно возникало.
В середине приятной картинки, которая рисовалась в воображении в виде первых опытов цветной полиграфии, я вдруг почувствовал болезненное напряжение мочевого пузыря. Я заткнулся. Чай – мочегонное средство, это известно. Пойти помочиться в банку с гондонами или в горшок с анашой не представлялось возможным. Раковина на кухне топорщилась от посуды. Идти в ванную комнату, в ванне лежала Эльза (хотел бы я в эту минуту быть на её месте!).
Я никогда не мог оправляться в присутствии кого бы то ни было. В армии это было трагедией. В общественных уборных я не пользовался писсуаром. Во Франции меня поразило поведение мужчин. Остановив машину и повернувшись спиной к дороге, они отливали в любом месте. Кто-то мочились на стенку дома (ими могли быть приличные пожилые господа). В метрополитене вообще всё было на хер обоссано.
В Париже до сих пор встречались уличные уринуары, в которых человек виден сверху до пояса. Кроме Монмартра такие улитки осталось в трёх шагах от площади Инвалидов. В уборных кофеен писсуары часто прикреплены в углу подвального помещения так, что женщина, направляясь в дамскую кабинку, проходит за спиной оправляющегося мужчины, а тот, бывает, обернётся ей вслед, а после ловит звуки, льющиеся из-под двери. Раз я попал на одного, он вообще стоял, спустив штаны до колен. Но его, кажется, не интересовали женщины. Пока я звонил из автомата, он всё торговал голым задом и, повернувшись ко мне профилем, смолил вонючую сигариллу. Жопа его, впрочем, настолько поросла волосом, что чувак был всё равно, что в шерстяных трусах, или окутан, как Иоанн Креститель, власяницей.