Я прожил в Кишиневе недолго. В конце февраля князь Горчаков был назначен главнокомандующим в Крым. По отъезде его из Кишинева я был вызван, с небольшим через месяц, в Севастополь вместе с несколькими другими офицерами и приехал туда 17 апреля (1855) в ночь. Эту ночь я провел на знакомом овсе, где спал 11 февраля, в первый мой приезд в Севастополь.

18 апреля, часу в девятом утра, я пошел являться к начальству. Был царский день. Дежурный генерал, начальник штаба и другие власти уехали в город к обедне. Я стал дожидаться их возвращения у пристани, присевши на деревянные перила и смотря на бухту и пестревшие за нею здания города. Как приятно об этом вспомнить! Севастополь был тогда полон жизни. Через волны несся колокольный звон. Бухта жила; как теперь вижу отчаливающие и причаливающие гички, увешанные коврами. Пристань кипела народом; в разных пунктах рейда высились мачты судов, и в воздухе красиво переплетались тонкие черные нити их снастей. Корабли стояли в том же порядке, в каком я видел их в феврале: ближе всех к Северной стороне держался корабль «Императрица Мария»; несколько далее, направо, «Храбрый»; за ним «Великий князь Константин» – все три на косвенной линии от Куриной балки к Графской пристани. «Ягудиил» стоял у того берега, близ Аполлоновой балки. Направо от него, по берегу, стояли корабли «Чесьма» и «Париж». Последний почти под Павловской батареей. Частные ялики ходили поминутно с Северной на Графскую и обратно. У квартиры дежурного генерала вечно толпился народ>36. В длинном каменном балагане, налево оттуда, если стать лицом к бухте, – по-прежнему в передней части складывались убитые, привозимые с Южной, а в задней части устроены были прачечные для стирки госпитального белья. Подле этого балагана всегда бродило и сидело множество солдат, так что трудно было пройти. Иные тут же и закусывали. Несколько баб-торговок сидели под стенкой, примыкавшей к балагану, и продавали квас, хлеб, соленую рыбу. На бугре, который поднимается тотчас, когда минуешь балаган, идя к штабу>37, – обыкновенно сушилось белье. Стояли высокие шесты с протянутыми к ним веревками, и на них вешались рубашки и порты. Лишнее белье расстилалось по лугу, вокруг шестов, где в зеленой траве бегало множество красивых ящериц. Под бугром, над маленькой бухтой, как раз против прачечного балагана, вечно клокотало десятка два котлов с горячей водой, и около них суетились и тараторили бабы. Эта часть, этот уголок Северной стороны был, конечно, одним из самых населенных. Кипение народа вокруг балагана и пристани стихало только ночью. Столько же, а может, и больше было движения и на базаре, который оставался на прежнем месте, в горе, направо от 4-го номера батареи, если встать к пристани задом. Одесская гостиница Александра Ивановича по-прежнему была полна народа, но в ней произошли некоторые перемены: возникла каменная ограда; сама палатка раздвинулась шире; печь устроилась, как следует, уже не на двух кирпичиках, как прежде; только из этой благоустроенной печи выходило кушанье гораздо хуже, чем то, которое готовилось на двух кирпичиках. Чай стал очень плох. Гречневую кашу просто нельзя было есть. Известно, русский человек не может не избаловаться, когда дела пойдут в гору. Бывало, Александр Иванович вечно торчит в палатке, а тут его уже трудно было поймать. Он все куда-то уезжал. То говорили, что он в Бахчисарае, то где-нибудь еще дальше. Однажды я застал его в лавке, окруженного адъютантством главнокомандующего, которое брало у него табак, пряники, конфеты, посыпая деньгами. Александр Иванович завертелся. Я крикнул ему через толпу, но он меня не узнал.