По окончании панихиды, – должно быть, наш курсовой старичок Велтистов, судя по голосу, – начал кропить бюст, а слушательницы запели вечную память; хотя и слабо, и в унисон, но чувствовалось многоголосие, соборность, и это расширяло все чувства, раздвигало души. Люблю я такое пение, только, конечно, если нет диссонансов, а тут их не было. После «вечной памяти» одна из слушательниц прочла письмо бывшей курсистки, малоинтересное и очень обыкновенное по фразам, произносимым ею об В. А., и чувствам, в нем отраженным. Затем маленькая Дьяконова прочла стихотворение, из которого я ничего не слыхала, кроме одного слова «женщины» и «женщинам», из чего заключила, что оно на ее излюбленные женские гражданские мотивы, в какой-то связи с В. А., т. к. она явно обращалась к его бюсту; и напоследок с кафедры было предложено идти на лекцию Котляревского 26-го, сбор с которой назначен на стипендию имени В. А., и покупать сборник его памяти.

После этого часть курсисток начала расходиться, часть, обнявшись по двое и по трое, принялись шагами измерять зал, а часть подошла к бюсту.

Здесь я услышала только возгласы всеобщего неудовольствия, да и было от чего. Хуже и обиднее что-нибудь трудно себе представить!

Ни одной черты Фаусека, ничего, что бы говорило об умном, спокойном, мягком и бесконечно добром В. А. Скульптор (который-то из учеников Беклемишева) только и подметил во всей его наружности прядку волос, спускающуюся на лоб немного по-гоголевски, больше здесь не было ни одной черты В. А. – Уж лучше было бы совсем не ставить никакого бюста. Нам, знавшим лично Фаусека, он не только не говорит ничего, но просто неприятен, т. к. является искажением милого образа В. А., прикосновением будничной рукой к тому, чего касаться можно только после молитвы, если можно так иносказательно высказаться; новым же поколениям нашим он даст совсем ложное представление о том, кто так долго был душой курсов. А обошлась эта затея в 550 р. по отчету. Лучше уж было бы ограничиться простым портретом, увеличенным с хорошей фотографии, а остальные деньги передать на стипендию, чем ставить такой бюст153.

Это одно из проявлений нашего курсового мещанства или непонимания, недоразвития: хоть плохо, хоть карикатурно, да сделать то, что делают другие.

Такое же мещанство и на балах наших и на многом, чего я не переношу.

Из «дам»154 я видала одну только Нечаеву, из профессоров – Ростовцева, Кареева, Булича, Сердобинскую, Савича и еще одного, не помню только кого155.

24/II. Открываю V т. Шекспира и сразу натыкаюсь на заглавие: «Шекспир-Бэконовский вопрос»156.

Припоминаю, что когда-то от кого-то слыхала, что существует предположение, что автором шекспировских драм был вовсе не Шекспир, а Бэкон, философ, основатель эмпиризма.

Неужели еще держится такое мнение в науке? Неужели может существовать Шекспир-Бэконовский вопрос?

Какая нелепость! Уж не говоря о том, что один был философ, следовательно, должен был мыслить отвлеченно (или, кажется, говорят иначе – символами?); другой был художник и поэт, следовательно, мыслительный аппарат его действовал при помощи образов, уж не говоря о двух совершенно различных психологиях, которые мы должны предполагать у этих людей, – неужели мы считаем Бэкона каким-то сверхчеловеком, особенным фаворитом и баловнем судьбы, что она наградила его двумя жизнями.

А ведь для того, чтобы вырастить в себе все то, что написано Бэконом, вместе с тем, что приписывается Шекспиру, одной жизни мало, тем более что и жил-то Бэкон не Бог знает сколько: 65 лет (1561–1626).

Если трудно предположить, чтобы сын мясника из Стратфорда, не видевший до 22–23-летнего возраста ничего, кроме лавки своего отца с ободранными вонючими шкурами и окровавленными тушами, и других книг, кроме лавочных записей – как не без остроумия высмеивает его Марк Твэн, – вдруг обнаружил такое обилие всевозможных знаний, которые открываются перед нами в произведениях Шекспира