Наш художник действительно был мастером, его портреты поражали невероятным сходством с оригиналами, и к нему выстраивалась очередь. Мы с ним договорились, что за четыре пайки хлеба он нарисует портрет Клавы в большем размере. Но дело всё затягивалось, и он долго не мог взяться за работу. А сегодня вдруг сказал, что потерял фотографию.

Когда он это сказал, у меня внутри всё словно оборвалось. Я почувствовал, будто потерял не просто снимок, а часть самого себя. Ещё до войны, даже в Харькове, эта маленькая фотография Клавы была для меня дороже всех сокровищ. Теперь же, в этом лагере, она напоминала мне о том, что где-то там, далеко, есть человек, ради которого стоит жить. А теперь, потеряв её, я чувствую себя осиротевшим. Сам виноват. Нельзя было доверять такую реликвию чужим рукам.


1 декабря 1942 года


Мне приснился удивительный сон. Будто я вернулся в Харьков, иду по знакомым улицам. Вокруг всё целое, никаких разрушений, нет следов войны – обычная, мирная жизнь. Иду по городу, а потом оказываюсь в школе, где учился до войны. Сижу за одной партой с Клавой, как это было раньше. И всё как тогда: я по-прежнему боюсь, чтобы она не догадалась о моей любви, и всё так же тяжело осознавать, что она меня не замечает.

Потом я каким-то образом очутился в яслях, на кухне, где мама работала поварихой. Она встретила меня, улыбнулась и сказала: «Я тебя, сыночек, всё время ждала». Я начал рассказывать ей о том, как мы живём здесь, в лагере: о бараках, нарах, голоде, каторжной работе. Мама сочувственно кивала головой, а мне казалось, что мама уже всё знает о чём я рассказываю. И вдруг поймал себя на мысли: «А не сон ли это, что я у мамы?». И в этот момент я проснулся.

Сон был настолько ярким, что, проснувшись, я на миг действительно подумал, что всё это случилось наяву. Но реальность снова ворвалась, грубая и жестокая. Пробуждение оказалось мучительным: всё сразу вернулось – голод, непосильный труд, надзиратели с плётками, бесконечная безысходность. Как светлым и радостным был сон, так ужасным и мрачным было возвращение к действительности.

А в мастерской у Володи произошёл интересный разговор с его немецким коллегой, молодым парнем по имени Эрих. Эрих – добрый человек, хоть и не очень разговорчивый. Но сегодня он впервые поделился чем-то важным. Рассказал, что в конце двадцатых годов вступил в коммунистическую партию Германии, как увлекался партийной деятельностью, как дважды слушал выступления Эрнста Тельмана. Особенно ему запомнилось, как однажды после собрания показывали фильм о Первом Мая в Москве. Он рассказывал, что видел Красную площадь, мавзолей Ленина, на трибуне были члены ЦК ВКП (б), но больше всего он запомнил Сталина.

Однако самым сильным впечатлением для него была многотысячная демонстрация трудящихся, бесконечный поток людей. Потом, с приходом Гитлера, всё изменилось. Фашисты арестовали коммунистов, лидеров партии, а простым членам дали подписать отречение от их взглядов. Эрих рассказал это с горечью. Помимо него, коммунистом был ещё и брат Карла Людта Стефан.

– Но Карл член нацистской партии! Они, наверное, враждуют? – спросил я.

– Нет-нет, он такой же «наци», как и мы с вами, – ответил Эрих.

Когда Володя осторожно сказал Эриху, что нам нужен радиоприёмник, чтобы слушать Москву, выражение его лица мгновенно изменилось. Он замолк, и мы поняли, что наш запрос его напугал. В его глазах мелькнуло что-то вроде паники, словно он осознал, насколько это опасно. Несколько мгновений Эрих оставался в растерянности, но потом, придя в себя, попытался смягчить ситуацию. Он начал выражать сочувствие, возмущался тем, как с нами обращаются, ругал фашистский режим. Однако помочь с приёмником он так и не решился. Страх оказался сильнее его возмущения.