Это устрашение, демонстрация силы, чтобы держать город в страхе. Расстрелянные лежали прямо на улицах, лицом вниз, вмерзшие в лёд, с пулевыми отверстиями в затылках, пока их тела не забирали. Проходить мимо было невыносимо, но это было повсюду, почти на каждой улице. Это не просто преступления – это целая система запугивания и уничтожения.
Я часто вспоминаю, как по городу проезжали крытые машины. Внезапно они останавливались, из них выскакивали автоматчики и начинали хватать прохожих. Людей строили в шеренги, и офицер, важный, молодой интеллигент, в чёрных перчатках, ходил вдоль строя и стеком указывал на тех, кто станет следующей жертвой. «Eins, zwei, drei…» – считал он, потом, кивнув автоматчику, приказывал: «Raus!» – и не успевшие понять, что происходит, несчастные оказывались под стеной. «Feuer!» – командовал он, и через мгновение их жизни обрывались. Некоторые счастливчики, на которых не пал выбор, остаются стоять, окаменевшие. Кто-то из немцев кричит: «Это наказание за убитого немецкого солдата!» Потом они быстро садятся в машины и уезжают. Все это происходило на моих глазах, и я каждый раз замирал от страха, что кого-то из моих близких тоже поставят к стене. Однажды из очереди выдернули нашего соседа, и лишь по счастливой случайности он остался жив.
Но тот случай, когда эсэсовец остановил меня на улице Пушкинской, заставил меня особенно почувствовать всю свою уязвимость. Я тогда просто шёл по улице, когда ко мне подскочил эсэсовец с пистолетом, приказал идти вперед и, усмехаясь, пытался меня успокоить: «Nicht бежаль, nicht убиваль!» – как будто от этого мне могло стать легче.
Он привёл меня во двор и заставил лопатой кидать уголь в подвал, поставив рядом со мной вооружённого солдата. На дворе было холодно, а я, бросая уголь, промок до нитки. Автоматчик стоял рядом и целился в меня каждый раз, когда я замедлялся, давал понять, что убьёт, если перестану. Я был истощён, уже не чувствовал рук, бросал уголь как механическая кукла, почти без мысли, просто чтобы выжить. Только когда меня сменили другой жертвой, я смог уйти, и то на полусогнутых, едва дыша.
Всё это стоит перед глазами, когда ночью выключается свет в бараке, и на меня наваливается одиночество и бессилие. Мысли о маме не дают уснуть: «Как же ты там одна? Как ты справляешься? Жива ли ты, бедная? Голод, холод, всюду убийцы. Ты же такая беспомощная, такая неприспособленная…» И эти вопросы не покидают меня. Я живу, отягчённый не только своими страданиями, но и мыслями о том, каково ей, там, в Харькове, среди всего этого ужаса.
25 ноября 1942 года
Вчера завершили строительство барака для женщин, и их переселили туда. В отличие от нашего общего пространства, их барак разделён на отдельные комнаты. Это создает впечатление некоторого уюта и изолированности, чего у нас, конечно, нет. У нас в бараке постоянный гвалт и невыносимая вонь, от которой просто некуда деться.
Между нашими бараками возводят длинный блок, где будут помывочная, баня, кухня, столовая, дежурная комната и душевая. Всё это добавляет немного порядка в хаос, но колючая проволока всё равно остаётся не только внешней оградой, но и внутренним барьером, который теперь разделяет нас и женщин даже внутри лагеря.
Сегодня утром, к удивлению, с хлебом нам выдали по маленькому кусочку какого-то жира. Это первый раз за все восемь месяцев пребывания здесь, когда нам дали хоть что-то подобное. Однако, назвать это жиром – слишком смело. По вкусу и консистенции это скорее напоминало техническую смазку, но, несмотря на это, всё съели без раздумий. Каждая крошка еды здесь становится ценной.