– Это редакционная квартира, – сказал мне Александр Сергеевич. – Я ее никому не отдам, так что вселяйся, бумаги потом оформим. Но учти: прознают в райисполкоме, что ты один ее занимаешь, кого-нибудь подселят. Так что лучше бы тебе жениться. Есть кто на примете? Ну ладно, иди…

И на следующий день ранним ноябрьским утром, под обильным снегопадом, в желтом тусклом свете редких уличных фонарей я пробирался, аки тать, с позванивающей панцирной кроватной сеткой на спине и связанной в узел постелью к своему будущему постоянному жилью.

У подъезда Калиновского уже стоял грузовик с откинутым бортом кузова, куда сноровисто грузили замредакторские вещи сам Владимир Мартынович, ответсекретарь Кишкунов, тоже живущий в этом доме, сосредоточенный корреспондент Гена Державцев, он же сын редактора, и толстенький и жизнерадостный, с исходящей паром на легком морозце открытой волосатой грудью редакционный шофер Толя Загородный.

– Заноси свое барахло в дом и присоединяйся к нам, – приказал Калиновский. Я затащил в открытую настежь квартиру на втором этаже свою постель и успел отнести к машине то ли табуретку, то ли тазик – не помню, и погрузочные работы закончились. Мы еще покурили все вместе в пустой затоптанной квартире с повсюду рассыпанными газетами и журналами, и Калиновский отдал мне ключи:

– Ну, живи! – просто сказал он. И уехал в Экибастуз. Больше я его не видел.

А впервые я встретил Владимира Мартыновича, конечно же, в редакции. Но имя его мне была известно еще до того, как меня взяли сюда работать. Фамилия Калиновского стояла обычно под большими статьями, очерками, зарисовками, подаваемыми в газете отличной от других материалов версткой. Но его материалы отличались не только этим. Калиновский писал обо всем с большим знанием дела: животноводы признавали в нем грамотного зоотехника, полеводы – агронома, работники образовательных учреждений – педагога с большим стажем (вот здесь никто не ошибался – Владимир Мартынович имел педагогическое образование), а все вместе представляли за этими газетными строчками человека вдумчивого, неравнодушного, имеющего большой жизненный опыт, а главное – несомненный талант публициста. Я, когда читал материалы Калиновского, очень легко переносился в описываемые им места, события, проникался сочувствием или негодованием к героям его повествований – настолько велика была сила убеждения его письменного слова, которым Владимир Мартынович владел мастерски.

Этот человек, несомненно, стоял среди нашего небольшого редакционного коллектива особняком. Но сам никогда ничем не выделял себя. Был прост в общении, любил играть в шахматы, бильярд. Был у нас в редакции маленький такой, с металлическими шариками бильярд. Он стоял на веранде (на самом деле здание редакции было ни чем иным, как жилым домом, хозяину которого, начальнику райсельхозуправления Нефедьеву, дали то ли особняк, то ли благоустроенную квартиру, а в его прежнем жилище затем вполне комфортно разместилась целая редакция) с окнами на улицу и с отдельным входом. И когда наш редактор Державцев уходил или уезжал на какие-то совещания в райком партии или райисполком, мы – замредактора Калиновский, ответсекретарь Кишкунов, корреспондент Геннадий Державцев и я (хотя все вместе мы в редакции бывали редко – обязательно кто-то был на выезде) бросали писанину и шли гонять шарики, металлический стук которых до сих пор стоит у меня в ушах. При этом все одним глазом посматривали через окно на улицу. И если видели подъезжающий белый «москвич» редактора или его самого, коренастого и в неизменной фетровой или соломенной шляпе, неспешно вышагивающего по пыльной, но тенистой железинской улице, густо засаженной по обочинам тополями и кленами (зимой на веранде никогда не играли – она не отапливалась), кто-то из нас сообщал: «Шеф идет». Мы спешно бросали кии и неслись к своим рабочим местам. Причем, первым улепетывал длинноногий и немного нескладный Калиновский. И так не вязалось это его трусливое бегство (мы-то ладно!) с его положением, ролью в газете, его фактурой, наконец, что я всегда с трудом удерживался от смеха. Но что было – то было. Мы все побаивались Александра Сергеевича: он мог так «вздрючить», никогда не повышая голоса, за опоздание, невыполнение нормы, прогул, что больше ничего подобного совершать не хотелось.