Не могу закончить эту часть моей исповеди, не упомянув еще одного весьма примечательного факта.
Спустя три-четыре года после того волшебного лета, я увидел телеверсию спектакля по пьесе Нила Саймона «Заключенный Второй авеню» в постановке известного театра. Супружескую пару на сцене играла супружеская же пара и в жизни: оба, благодаря кино, были популярны, а она, жена, так вообще была настоящей звездой тогдашнего советского экрана. Я смотрел в экран телевизора и не узнавал своего американского автора, ставшего мне больше, чем другом. На сцене был не Нью-Йорк, а мой второкурсовой Чулимск, где одиноко бродила режиссерская палка, не замечаемая заблудившимися актерами.
Потом, через много лет, судьба свела меня с этим театром, но до сцены добраться мне все равно не дали – «отстрелили» еще на подступах, не дав в ответ сделать ни выстрела.
На третьем курсе, помимо наших индивидуальных работ, был еще общий спектакль, поставленный Мастером с нами, как с актерами. Пьеса, первая из двух, положенных по программе обучения, была советская, то есть современная, ставшая известной благодаря, не столько сакральному названию «Святая святых», сколько своим печальным откровениям, болезненно неприятным для тогдашней бодрящейся власти и из-за которых большинство театров страны, включая и театры нашего города, не могли добиться разрешения на постановку. Но на учебные театры власть, если и смотрела, то сквозь пальцы.
Наш Мастер, конечно, думал о шпильках, которые он вставит во власть имущие задницы, но только теперь, когда я уже знаю все печальные перипетии его безвременно оборвавшейся жизни, я уверен, что думал он в первую очередь не о шпильках в заднице, а о занозе в сердце – в собственном сердце. Он ставил спектакль о себе: он выбрал эту пьесу, потому что ее боль выражала его боль. Герой делает блестящую карьеру, то есть он побеждает во внешней жизни, а вот самого себя победить не может – для этого надо простить падшую. Но чтобы простить, надо понять, а понимания нет: боль от ее падения вызывает в нем жалость не к ней, а к самому себе. И в бессилии себялюбия он не может ни простить, чтобы вернуть ее, ни забыть, чтобы полюбить другую, – так и мучается, сделав несчастными по жизни и ее, и себя, а добытая им высота по службе оказывается в итоге, лишь как шпилька в собственную задницу – все равно болит не там.
Героя играл мой Санчо Пансо; падшую – наша отличница, и друга героя, который, пока герой делает карьеру, всю жизнь пасет овец и безответно любит падшую, так вот его играл наш самородок. И остальные получили роли – Дульсинея так вообще играла мальчика, сына падшей.
Но самую свободную роль дали мне – Мастер назначил меня своим ассистентом. И весь первый семестр, когда у каждого из нас не было своего отдельного постановочного отрывка, вплоть до зимнего экзамена, когда мы сдавали первую часть нашего спектакля, я просидел рядом с Мастером, ловя каждый взмах его волшебной палочки и собирая жемчуга его режиссерских находок. И я не просто богател в это время, а случалось, порой даже и предугадывал, куда полетит чудо-палочка, и мысленно уже ловил еще не рожденный жемчуг. А посмотреть со стороны – сидит главный бездельник курса.
Ну, а дальше ты уже знаешь – была сестра Нила Саймона, и дружба с ним самим, и не важно, что всего лишь в шалаше воображения. Важно, что в том раю, рядом с Автором и Мастером, я почувствовал себя равным.
В четвертый курс я въезжал на коне – на коне успеха и признания.
А Мастер уже приготовил нам вторую пьесу, на сей раз из мировой классики – «Жорж Данден, или Одураченный муж» – авторство Мольера. И снова тема женской неверности, тема предательства, что въезжает в крепость нашей жизни на троянском коне – коне, которого мы сами делаем священным, чтобы поклоняться ему. И когда изменник (изменница) сжигает, как Трою, наше обманутое чувство, Гомер слепой души нашей не дает остыть головешкам былой святости, что жгут и жгут прозревшую душу. И, чтобы скрыть ожоги, Мольер смеется, и Мастер вслед за ним смеется – пусть видят неверные кобылы, как ржут над ними и над самими собой одураченные ими жеребцы.