– Всё равно убью её!
– Зачем её-то? На то пошло так, его убей.
– Она же изменила, она! Она, она… Пристрелю как бешеную собаку.
– Брось, Земеля.
– Земели, которого ты знал, больше нет. И тебя уже того, наивного солдатика, давно нет. Я бы каждые новые пять лет давал человеку новое имя.
– Как же вас теперь называть?
– Отелло.
– Но Отелло ошибался…
– А я нет.
– Ты точно уверен, что она…
– Абсолютно… И давай не будем… Знаешь, как больно! Тебе бы, конечно, писаке, подробности выпотрошить, в душу влезть и ценный совет дать, чтобы потом себя человеком чувствовать, чтоб и друга спасти и описать всё это художественно. Не получится, дружище, я тебе сочувствую, но всё решено, и обжалованию это решение ни в каких инстанциях не подлежит. Вот она, самая высшая инстанция. – Земеля постучал кулаком себя по груди. – Выше не бывает.
– Отелло – это, конечно, да… – пожимаю я плечами. – Трагичная личность. Но ты на эту роль мелковат. Прости, Земеля, раньше ты был поосновательнее, потяжелее, что ли, а теперь мухач какой-то тонкорукий… И пьёшь…
– А ты – нет?
– Я же не претендую на шекспировские роли. А у тебя вон руки на балалайке наяривают. Промахнёшься с такой трясучкой, и снайперская винтовка не поможет.
– Весело тебе…
– Грустно. Все враги мои процветают, а друзья деградируют.
– Эгоист! Надо же и тут прежде всего о собственной персоне думать!
– Кто эгоист, так это, милый мой, хрестоматийно слепой и дикий ревнивец Отелло.
– Понятно.
– Не обижайся.
– Чего обижаться, допьём… – Земеля наполняет стакан бормотухой, которая в лучах проглянувшего сквозь дымку солнца вспыхивает рубиновым цветом. – А ты о Бороде слыхал?
– Исчез бесследно. Пропал.
– Это мы с тобой тут пропадаем. – Земеля закусывает с охотничьего ножа салом. – Пропадаем и прозябаем, а он который год в Цюрихе.
– В Цюрихе? – не скрываю я своего удивления.
– Своими глазами видел. В журнале… Портрет в полный рост… Стоит в обнимку с прелестной кралей… И подпись под снимочком жирным шрифтом: такой-то и такая-то у своих работ на престижной выставке поп-арта.
– По Руси собирался босым пойти, храмы писать…
– А он совершенно не босой. И совершенно до блеска выбрит.
– Традицию, реализм проповедовал…
– Уму-разуму тебя, простодыру очарованного, учил. Помню, помню…
– Сюрреалист, говоришь?
– Не будь таким наивным. От лукавого сюр его весь, продудело время на дуде – на тебе доморощенного Фукса, хватай подмалёванного Дали…
– Не замечал за ним этого.
– В рот смотрел, вот и не замечал. А он, а он… Классик гарнизонный, твою мать, Микеланджело кёнигсбергского полка! Никому верить нельзя. Французские духи, видите ли, себе купила. Ты вот поэт, человек теперь такой, понимающий, скажи мне: красивая, уважающая себя женщина покупает сама себе духи? Может она себе позволить?..
– Заладил!
– Не виляй, скажи прямо.
– Конечно, может.
– Как это может, когда у неё ночная рубаха-то драная?
– Пить меньше надо! – не выдерживаю я и запускаю пустую бутылку далеко за перевёрнутую лодку. Надо же, слова бывшей жены своей вспомнил!
Земеля, будто в землю вгоняет свои боль и ревность, зло затаптывает чуть заметно тлеющий костёр.
В контору заявились лишь только к обеду. Ходили с Земелей в охотничий магазин, где нужных деталек для поломанного ружья не оказалось. И слава богу! Обрадовался, точно отсутствие этих железок снимало проблему.
За письменным столом моим, развернув газету, как гармонь, – Штабс-Капитан. У окна верная заведующая отделом, моя Пацаночка. В зелёных глазах её смятение, испуг и протяжный, немой вопрос: где пропадаешь?
Хвостиком за мной Земеля. Знакомлю, впечатления он на моих друзей не производит.