он сел у кровати Ксении и стал разуваться. расшнуровав тяжелые ботинки, двумя руками врач вытянул плохо двигающуюся ногу и снял с нее шерстяной носок. крепко замотав горло девочки, он повелел вскипятить воду, развел в кружке непонятный настой и стал по капле вливать ей в глотку. когда она смогла проглотить последнее, он натянул на голую ногу ботинок, отмахиваясь от тряпок, которые совала ему мать, и пошел к выходу. младшая сестренка уцепилась за его ногу, а мать все спрашивала, выздоровеет ли дочь, но иностранец не понимал. он только погладил ребенка по щеке и медленно вытянул: хо-ро-щё. утром моя прабабушка выздоровела.

американский интервент вылечил ее носком и травяным отваром. мне кажется, самым эффективным в этом лечении было присутствие доктора – существа почти мифического, недосягаемого, исцеляющего одним своим прикосновением. на Дальнем Востоке врач был отчасти магом, пророком и святым. он или она берутся из ниоткуда, доходят до слуха байкой, совпадением, случайной перебранкой в тот самый час, когда чья-то жизнь оказывается на волоске. Чехов, лечивший каторжан на Сахалине в конце девятнадцатого века, американский доктор – вообще-то неизвестно кто, сгорбленная старуха, рисующая на лбу крест и нашептывающая молитвы. через таких прошли все в нашей семье. у деда таинственным образом исчез врожденный порок сердца, у матери – странная опухоль на шее, у тети – воспаление щитовидной железы после чернобыльской аварии (она оказалась в зоне поражения, пока гостила у подруги). у каждого поколения нашей семьи есть история о выздоровлении, которое было невозможным, но все-таки случилось. с Ксении Илларионовны так повелось, запечаталось в сундук родственной привычки. словно бы жизнь человека – сказание и без такого эффектного элемента не может быть передана потомкам как настоящая история. такого случая нет у меня. то дело времени?

как только Ксения оправилась, ее семья начала паковать вещи. при таких боях и разрушениях оставаться в этой местности нельзя. в ту пору из их небольшого хозяйства изъяли главную ценность – корову Буреньку.

прабабушка всегда говорила, что корова – это душа общества, его зеркало. если корова цела, здорова, залюблена, щиплет травку и дает молоко – в общем, если корова живет своей коровьей жизнью, значит, мир еще постоит. в любом другом состоянии корова знаменует темные дни.

Буреньку увели ночью из хлева. потом мать утверждала, что видела ее в городе привязанной к трухлявому столбику, в слезах. „помяни мое слово, ее забьют эти изверги!“ нужно было достать где-то новую корову, и денег, и еды, но передвигаться по городу и тем более выпрашивать что-то было опасно. Ксения все равно ходила: она хладнокровно потребовала расчет у японского генерала, хотя и чувствовала себя виноватой в смерти его ребенка. она была уверена, что именно японцы украли животное, кормившее их, которое они никогда не убили бы, даже если бы она перестала телиться и давать молоко. „мы наших коров даже хоронили. убивать их – это такой грех на душу. в Семиречье, когда маленькая была, помню, ходила, смотрела на убой. они плачут – слезы тяжелые, ядкие. словно старая мамка на кровати помирает – вот так смотрели, все понимали. героинями умирали, а они их потом – жрать, продавать. ну это когда много коров, может, и по-другому хозяин смотрит. а у нас всегда одна была. не кулаки, а горе луковое были“.

японский генерал отдал много меньше, чем должен был. Ксения злилась и требовала, но тот укорял ее в смерти младенца и в конце концов прогнал пинками. в ту пору красноармейцы уже одерживали верх над белогвардейцами, но все еще проигрывали японцам, и близились дни дальневосточной Варфоломеевской ночи, когда интервенты сожгли десятки деревень. красные ходили по местным, и у тех, кто работал на японцев, вызнавали полезные и не очень сведения. в последние дни перед уходом семьи Ксении Илларионовны из этого города зеленые солдатики забурились в хату и, выпив по чарочке, стали приставать к девушке с расспросами: