Васька, услышав чужой голос, всполошился. Он попытался вскочить, но слабые ноги скользили и дрожали, не в силах поднять огромное колышущееся тело. Тем не менее он встал, и вид у него был настороженный, как будто он все понимал.

– Это я, Васька, не бойся, – Егорка чувствовал себя предателем.

Кабан повернулся к нему мордой, опустил ее и недоверчиво смотрел исподлобья.

Егорка расправил в руках петлю и стал тихонько обходить кабана, чтобы как-то подсунуть ее под заднюю ногу, приговаривая:

– Ну, что ты, дурачок, испугался, все хорошо, все хорошо…

И тут Васька выкинул фортель. Со страшным визгом он сорвался с места, тесанув Егорку шершавым боком, и полуторацентнерной торпедой ударил резака в пах, опрокинув его в навозную жижу.

– Держи… твою мать! – заорал резак, хотя понимал, что удержать такую тушу уже не сможет никто.

Так и ушел бы Васька в лес, да подвела его передняя нога, попавшая в щель между потертыми досками у самого порога. С хрустом сломалась кость, и Васька с размаху стукнулся челюстью о порог, продолжая оглушительно визжать без возможности двинуться дальше.

Резак, матерясь, поднялся, посмотрел на Ваську, потом на Егорку и усмехнулся:

– Вот же, ёшкин кот! Ладно, здесь кончать будем. Придется и вправду горло резать. Навались на него сзади, чтоб не дергался.

Резак достал нож и грубо оседлал Ваську. Оглушительный визг сменился хрипением и бульканьем, которое доносилось теперь уже не из пасти кабана, а из широкого разреза, пересекшего его горло. Васька еще несколько раз конвульсивно дернулся, как будто вздыхая, как ребенок после долгого плача, и затих. Егорка лежал оглушенный, обнимая теплую спину своего друга, и, поглаживая его, машинально приговаривал:

– Ну, потерпи, потерпи, миленький, сейчас все пройдет, все хорошо, все хорошо…

Кто нам придумывает жить?

Какое он имеет право?

Кому так сладостна забава

Людей по судьбам проводить?


Единство смерти и начал,

Добра и зла неразделимость —

Кто этот странный мир нам дал?

Кто мы – основа или примесь?


Какая зыбкая тут явь,

Как неразлучны миражи с ней,

Из стран, из женщин и из жизней —

Не ошибись – одна твоя.

ГЛАВА 3. МАМА

– Я не знаю, сынок, откуда у меня взялась такая тяга к учебе, но учиться я хотела по-сумасшедшему. В школу с кордона было ходить километров пятнадцать – представь, зимой по непроходимому снегу! Мама, твоя бабушка, частенько говорила: «Брось ты ее, эту школу, извелась уже вся! Читать-считать умеешь, что тебе еще надо?» А я не могла остановиться, хотела учиться дальше и дальше. Мечтала стать учителем.

В той школе было только восемь классов. Все мои подружки даже эти восемь не отходили, побросали. А я закончила – да и объявила маме, что поеду в город поступать в педучилище. Она в слезы. Учебники мои сожгла, приговаривая: «Книжки тебя кормить не будут!»

А вышло, видишь, что как раз книжки меня и кормят.

Все-таки добилась, поехала, поступила. Время было голодное – первые послевоенные годы. Желудок у меня болел – до умопомрачения. То, что давали в училищной столовой, я совсем есть не могла. Приеду к маме на выходные товарняком до ближайшей станции, потом по лесу пешком. Пока добреду – ночь. А утром – обратно. Мама и рада бы мне что-то дать, да у самой ничего нет. Одну коровку удалось ей сохранить после войны, но молоко пить мы не могли, потому что был план сдачи масла. У всех, кто имел коров, собирали масло и отправляли на Москву. На это масло уходили все сливки. Нам доставался только перегон. Возьму я два бидончика этого перегона – и пешком через лес обратно к станции. Вот и вся моя еда на неделю.

Сижу над учебниками, а желудок от голода так болит, что строчки перед глазами расплываются. Упрусь животом в край стола что есть силы – вроде чуть легче, учу дальше. Когда были семечки, лузгали их все время, чтобы голод перебить. Семечки нас спасали – знаешь, над ними еще в войну немцы смеялись, называли их «сталинский шоколад». Но для желудка они нехороши – после них он болел еще сильнее.