На свою жизнь я сильно не был в обиде. Наверное, смирился, хотя и довелось в ней хлебнуть всякого сполна; две войны прошёл, разруху, и даже под раскулачивание попадал, правда, без выселки. И то, что внук стал одним из тех, кого величают, мне льстило.

На внука я смотрел с восхищением и не только как на продолжение рода, но и души. Самому-то мне выучиться не было никакой возможности.

Вот так его дед Антон, то есть я, твой прапрадед тихо и радостно собирался коротать остаток своих дней.

Но однажды Антошка приехал чем-то подавленный, чего не могли скрыть ни широкая улыбка и ни шумные разговоры.

За чашкой самогона, – как любил шутить внук, – я пристал к нему.

– Глаза-то не отворачивай, говори, пошто такой смурной?

– Да с чего ты взял, дедунь? Всё нормально, – отшучивался он. – Тебе показалось.

– О, Господи Иисусе, мне показалось! Когда мне кажется, я знаю, што делать. Ещё с германской научился. Говори, не прячь глазёнки!

И Антон рассказал. Рассказал о том, что у него на производстве произошла авария, человеческих жертв нет, но нанесён большой материальный ущерб…

– Што теперя?..

– Да что? – хмурился Антон. – Если бы я не вылупался много, то, может быть, обошлось бы без кровопускания…

– Какого кровопускания? Ты разе лихоимец?

– Нет, дедунь. Время. В таких цехах, наверное, ещё деды твоих сверстников работали. Да кое-кто об этом забыл. Так что, этой аварии суждено было случиться. Но… по должности отвечать мне. Мне теперь отвечать за те чертоги.

"По должности… отвечать!" – передо мной словно ставни захлопнулись, перед глазами потемнело.

Вечером я, опираясь на палку, вышел на завалинку.

Старик Мирон тут проходит мимо.

– Ты чёй-то, Евстратыч, один? – и подсел ко мне.

Я не слышу его вопроса и молчу. Мирон вынул курево.

– Курить бушь?

Я вроде как очнулся.

– А?.. Ну, давай, Мироша, давай.

Дрожащими руками стал сворачивать цигарку, но она у меня разорвалась и махорка просыпалась на штаны.

– Да што это с тобой, Евстратыч? Што случилось? – заволновался он.

– Да што?!.

И тут из меня попёрло, выплеснулось всё, что так недавно разбередило душу. Я стал рассказывать о том, как радовался успехам внука, как гордился им и как, чуть ли не взаправду, стал звать-величать его по имени-отчеству. И вдруг – авария!..

– Теперь Антошку будут судить, – с горечью проговорил я. – Ещё с начальниками ругался.

– А с ними-то чево?

– Так продукцию заставляли делать. План превыше всего, а не убитое производство.

– Он партейный?

– Нет.

– Ну-у, в партию-то надо было вступать, – рассудил Мирон. – Кто в партии, тех не содют. Их снимают с одной должности и направляют на другую, на исправление. Партия – великая власть. Нет, тут он маху дал, Антошка-то. Чему-то он не доучился.

– Он не доучился. А те – переучились? – негодовал я. – Выходит: неученье – свет, а ученье – тюрьма! – И, стукнув о землю палкой, я поплёлся к воротам, забыв попрощаться с Мироном. – Ученье… Ха! Пас бы коров… Пастухов, вон, тоже величают… И мы от своих чертогов далеко не улетаем. И если что, обязательно вертаемся. Я с войны четырнадцатого году всю Рассею пешком протопал, почитай год добирался, но пришёл…

И ко мне:

– А ты, значит, правнучек, всё же прилетел. Спасибо. Ну, обвыкайся.


…Я очнулся, и никого возле себя не обнаружил. Но ощущение оставалось такое, как будто бы со мной только что кто-то разговаривал. И мало того, туловищу стало свободнее, то ли я совсем расплющился, то ли балка надо мною приподнялась. Я осторожно протянул руки, ухватился за чёрный столбик, и с его помощью выполз из-под балки, и она тут же осела на пол.

С осторожностью развернувшись, я сел. Поясница ныла, но сгибалась. В глазах было сумеречно, быть может, день уже угасал.