На пятые сутки Мирон покурил всего два раза и то из одной цигарки, голова закружилась, отяжелела и, едва притушив окурок, засыпал глубоким сном.

Среди ночи Мирона как будто бы кто толкнул в бок. Очнулся. Открыл тяжёлые веки и в первый момент кого-то увидел перед собой, в белом, неопределённого очертания. Хотел спросить: что нужно? – но язык прилип к нёбу, иссох. Рукой поманить, но и она была, как не своя, не слушалась. Пока расшевелил отмирающие мысли, конечности, призрак исчез.

Полежал, глядя в ночь, и вдруг понял: его навестила долгожданная смертушка! Это она его разбудила, чтобы он не умер, не попрощавшись с белым светом. От этой мысли даже повеселел. Усмехнулся: ишь ты, и здесь свои порядки.

Стал беззвучно прощаться:

– Прости, Гриша, прости, сынок. Жаль, что умираю без тебя. При тебе всё ж было бы веселее помирать. Простите и вы, люди. Кто ж знал, что так получится? Выкручивали мне руки, вытягивал и я из вас жилы. Но ведь не на столько… Сам тоже ничего не нажил, ни богатства, ни авторитета. Иначе, разве я валялся бы сейчас один в домовине? Вспомнили, пришли бы. Похоронили бы…

Хотел было добавить ещё что-то, но вдруг испугался одной страшной мысли, она, как вспышка, осветила сознание: "А кто же его похоронит?! Вот он умрёт… И что?.. Так и будет лежать, тухнуть?.."

Старику стало от такой мысли не по себе. Представил, как люди будут обегать его дом, неодобрительно вспоминать о его бывшем хозяине, который и смерть-то свою, как следует, не устроил. В жизни мешали, тут-то кто тебе не давал? Будут входить, брезгливо морщиться от непристойного запаха разложения, плеваться… Нет, нет. Надо о себе побеспокоиться самому, коли больше некому.

С трудом поднял руки, положил их на ребра гроба и с их помощью сел. Обвёл кухню слабым потускневшим взглядом: кругом было темно, только окна серыми полосками сквозь щели в ставнях вырисовывались из мглы.

Осторожно, опираясь трясущимися руками, развернулся на колени. Перенёс ногу через стенку гроба на стол, потом другую и, держась изо всех сил за своё ложе, нащупал ногой табурет. Через него спустился на пол. Но ни стоять, ни идти был не в силах. В глазах всплывали всевозможные радужные круги, и качало из стороны в сторону. Старик сел на табурет.

Но его как будто бы кто подхлёстывал, подторапливал. Мирон привстал и, подволакивая хромую ногу, поплёлся к двери. Отворил её. Свежий воздух дурманящей волной ударил в грудь. Прошёл в сени. Распахнул и сенную дверь и остановился, опираясь руками в косяки.

Со всех сторон на него напахнуло жизнью. И в весёлом мерцании звёзд, и в тихом шуме ветерка, копошащегося на навесе, и в покряхтывании деревьев в лесу. Все жило, ещё остро улавливалось, звало. И он потянулся было к ней, но немощь брала своё.

Мирон долго присматривался, выискивал катафалк. Нашёл у верстака. С осторожностью младенца спустился с крыльца, но прежде, чем взяться за катафалк, прошёл к верстаку, взял меру – двухметровый стежок с метками, – вместо батожка. Потом впрягся в лямки и потянул тележку к крыльцу. С горем пополам закатил её по тесинам на крыльцо. Передохнул. Переставляя через порог колеса, вкатил в дом.

Опираясь на батожок-меру, притих на табуретке. Но через минуту вновь заторопился, его опять как будто бы кто-то невидимый будил, торопил.

Подкатив катафалк к столу, хотел было снять с него гроб, но на это сил уже не хватило. Пришлось развернуть тележку и упереть торцом в стол. Затем, взявшись за один конец гроба, занёс его и поставил на катафалк. Другой, упёршись в торец, столкнул со стола. Тележка отъехала, и кухню потряс гул упавшего на катафалк ящика. В гробу подпрыгнула подушечка и осела вместе с грохотом.